Изменить стиль страницы

А Даль видел в нем наследника.

3

Уже в старости Даль пишет Григоровичу, который просит у него — бывалого — сюжетов из жизни: «Всякому известно с десяток случаев в этом роде, но где надо печатать рассказ, и притом с именем и со всеми обстоятельствами, там нельзя же писать на память кой-что, иначе уличат в ошибке, в выдумках; а помнить случаи эти до всех мелочей нельзя, обмолвишься. Вот почему Вам остается добиться в Мин. вн. дел до архива, по отделению происшествий, а особенно по представлениям за подвиги к наградам и медалям. В этом случае прилагается не только донесение, но и самое следствие, со всеми допросами и показателями. Тут найдете много…»[71]

Выше «девяноста ступеней», отмеренных его дарованием, складом ума и умения, Даль в литературе не поднялся, зато здесь у него свой дом, «свой уголок — свой простор», «своя хатка — родная матка», он здесь хозяин и чувствует себя уверенно. С этой высоты он берется давать советы, они звучат заветами.

Григорович рассказывал, как приступал к «Петербургским шарманщикам»: «Около двух недель бродил я по целым дням в трех Подьяческих улицах, где преимущественно селились тогда шарманщики, вступал с ними в разговор, заходил в невозможные трущобы, записывал потом до мелочи все, о чем видел и о чем слышал». Григорович как бы «набирал» бывалость, которой у Даля вдоволь.

Даль писал в это время про мужика Григория: мужик пришел в столицу на заработки и стал дворником. В деревне взять денег негде — нищета и безземелье, а надо платить оброк, подати, платить за себя, за отца, за деда, за детей, живых и умерших. Григорий собирает пятаки, которые суют ему жильцы за то, что по ночам отворяет ворота; вместе со скудным дворницким жалованьем он отсылает эти медяки барину.

Даль знает, что в конуре у Григория — угрюмая печь и лавка, которая безногим концом своим лежит на бочонке; подле печи три короткие полочки, а на них две деревянные миски и одна глиняная, ложки, штоф, графинчик, мутная порожняя склянка и фарфоровая золоченая чашка с графской короной; под лавкой тронутый зеленью самовар о трех ножках и две разбитые бутылки; в печи два чугунка, для щей и каши. Даль знает, что Григорий ест натощак квас с огурцами, что лакомится он горохом и крыжовником, а орехов не грызет: орехи грызть — женская забава.

Даль знает, как разговаривает Григорий, а разговаривает он по-разному — смотря с кем: с важным чиновником из второго этажа или с обитателем чердака — переплетчиком, от которого несет клейстером, с уличным воришкой или с квартальным надзирателем. Даль знает, как Григорий дерется с извозчиком, как помогает чьей-то кухарке таскать дрова на четвертый этаж, как требует «на чай» с подвыпившего гуляки жильца.

Чтобы все это знать, его превосходительство Казак Луганский должен был спуститься с высоты своих девяноста ступеней в подворотню и оттуда еще на шесть ступеней вниз — в дворницкую. Он спустился — писатель в нем всегда побеждал его превосходительство.

Белинский писал про «Дворника»: «Это одно из лучших произведений В. И. Луганского, который так хорошо знает русский народ и так верно схватывает иногда самые характеристические его черты».

4

О бывалости Даля Белинский писал в обзоре «Русская литература в 1843 году». Статья открывается утверждением, что литература наша «твердо решилась» «принять дельное направление».

В слове «дельный» метко и весомо отлился слог времени; недаром у Гоголя в его оценке творений Казака Луганского «дело», «дельный» так и играют: «Он не поэт, не владеет искусством вымысла, не имеет даже стремления производить творческие создания; он видит всюду дело и глядит на всякую вещь с ее дельной стороны. Ум твердый и дельный виден во всяком его слове, а наблюдательность и природная острота вооружают живостью его слово. Все у него правда и взято так, как есть в природе. Ему стоит, не прибегая ни к завязке, ни к развязке, над которыми так ломает голову романист, взять любой случай, случившийся в русской земле, первое дело, которого производству он был свидетелем и очевидцем, чтобы вышла сама собой наизанимательнейшая повесть».

И дальше: «По мне, он значительней всех повествователей-изобретателей. Может быть, я сужу здесь пристрастно, потому что писатель этот более других угодил личности моего собственного вкуса и своеобразию моих собственных требований: каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни; но зато всяк согласится со мной, что этот писатель полезен и нужен всем нам в нынешнее время. Его сочинения — живая и верная статистика России».

Появилось еще слово, к литературе художественной, сочинениям, на наш нынешний взгляд, отношения не имеющее, — статистика. Но вот ведь и Белинский именует Даля «живою статистикою живого русского народонаселения». Видно, и «статистика» не обмолвка, но слог времени. Заглянем в словарь Далев: «Статистика — наука о силе и богатстве государства, о состоянии его в данную пору» и (что для нас во сто крат существеннее) «история и география в известный срок».

Белинский писал о Дале в тридцатые и сороковые годы, Гоголь — в сороковые. Тогда же, в сороковые годы, о Дале писал Тургенев — называл его писателем, который «проникнулся весь сущностью своего народа, его языком, его бытом» — «русского человека он знает, как свой карман, как свои пять пальцев». Тогда же и Некрасов назвал Даля «верным бытописцем наших нравов».

Рядом с петербургским дворником оживали под пером Даля денщики и отставные солдаты, ремесленники разных занятий и разного состояния, немецкий торговец — «колбасник» и русский оборотливый купчина — «бородач». Даль, по словам Белинского, «знает, чем промышляет мужик Владимирской, Ярославской, Тверской губернии, куда ходит он на промысел и сколько зарабатывает», и «знает, чем владимирский крестьянин отличается от тверского, и в отношении к оттенкам нравов и в отношении к способам жизни и промыслам». Герои повестей и рассказов Даля много ездят, много видят и, как их автор, справедливо полагают, что «спознаться с людьми, коих случилось мне рассмотреть очень близко, никому не мешает, а многим будет и очень кстати».

Ум и нрав человека «даруются не по сословиям», — объясняет Даль. Люди «отличаются один от другого кафтаном — и это различие бесспорно самое существенное, на котором основано многое». Между тем, «ведаясь промеж себя, в кругу людей, коим уже родом и судьбою назначено жить белоручками, мы удалены участием своим от жизни чернорабочей. Жизнь простолюдина кажется нам чрезвычайно однообразною, незанимательною». Даль «оговаривается наперед», что собирается привлечь читателя не «повестью затейливой», а «самым обиходным рассказом» из жизни простолюдинов, в котором, однако, «гора с горой не сходится, а горшок с корчагой столкнется, где и не чаял».

Итоговая статья Белинского о творчестве Даля открывается утверждением, что «господствующая наклонность, симпатия, любовь, страсть его таланта» — «в русском человеке, русском быте, словом — в мире русской жизни»: «Не знаем, потому ли он знает Русь, что любит ее, или потому любит ее, что знает; но знаем, что он не только любит ее, но и знает».

5

Но вот знаменитые слова: «…Ровно никакой пользы ни ему, ни его читателям не приносит все его знание. По правде говоря, из его рассказов ни на волос не узнаешь ничего о русском народе, да и в самих-то рассказах не найдешь ни капли народности… Он знает народную жизнь, как опытный петербургский извозчик знает Петербург. «Где Усачев переулок? Где Орловский переулок? Где Клавикордная улица?» Никто из нас этого не знает, а извозчику все это известно как свои пять пальцев… У г. Даля нет и никогда не было никакого определенного смысла в понятиях о народе, или, лучше сказать, не в понятиях (потому что какое же понятие без всякого смысла?), а в груде мелочей, какие запомнились ему из народной жизни». Это Чернышевский; его мнение о рассказах Даля вроде бы перечеркивает и сами рассказы, и все, что прежде о них говорилось.

вернуться

71

ЦГАЛИ, ф. 138, оп. 1, ед. хр. 73.