Чернышевский, однако, не тогда же, когда Белинский, Гоголь, Тургенев, свое суждение о Дале высказал — на полтора десятилетия позже. За полтора десятилетия время изменилось, изменился и слог времени (а «слог», по определению Белинского, — «сама мысль»), Чернышевский говорит о Дале иным слогом, чем его предшественники, и оттого эти «как свои пять пальцев», которыми Тургенев обозначал знания, доступные «писателю действительно народному», обернулись у Чернышевского «знаниями», доступными «опытному петербургскому извозчику».
«В одной страничке очерка Успенского или рассказов из простонародной жизни Щедрина о народности собрано больше и о народе сказано больше, чем во всех сочинениях г. Даля» — это из отзыва Чернышевского: высказываясь о прозе Даля, он уже знал «Кто виноват?» и «Сороку-воровку», «Записки охотника», «Село Степанчиково», «Обломова», пьесы Островского, знал «Севастопольские рассказы» и «Утро помещика».
В сороковые годы (не через полтора десятилетия после Белинского и Гоголя, а тогда же) молодой человек Николай Чернышевский записал в дневнике: рассказ Даля понравился — «хорошо такие вещи, которые резко характеризуют наши поверья, но вместе и жизнь простого народа, перевести, например, на французский»[72].
Вещи Даля переводили и на французский, и на немецкий, но «резкая характеристика» жизни простого народа была не меньше нужна читателю русскому. Больше была нужна — познание жизни народной стало потребностью.
Изменилось время, изменился слог времени, изменился слог писателей, но ведь «статистика», по Далеву толкованию, — «история и география в известный срок», и Гоголь высказался четко: «этот писатель полезен и нужен всем нам в нынешнее время», и, что всего прелюбопытнее, сам Даль за пять лет до Чернышевского говорил (в третьем лице) о себе, что «не высоко ценит все мелочи свои в художественном отношении; он думает, что они в свое время были замечены едва ли не по одежке и направлению своему»…
То, что хотели знать Чернышевский и люди его времени, от «извозчика» и вправду не узнаешь, но пятнадцатью, и двадцатью, и двадцатью пятью годами раньше первые читатели Далевых повестей и рассказов подобны были человеку, которому не то что Усачев переулок, а Невский проспект и Литейный не худо бы указать, — и Даль указывал.
«Знакомить русских с Русью» — так определили современники направление творчества Даля. Они называли дарование Даля «поэтической этнографией» — большего в прозе ему дано не было, но в его время кто-то должен был взять на себя обязанность (или с таковой способностью родиться) сделаться «поэтическим извозчиком» и повозить несведущего читателя «и к западу, и к востоку, и к северу, и к югу, и к границам, и к центру России» — обязанность, способность, не обеспечивающая бессмертия в литературе, однако, по мнению самих современников, читателей Далевых, «это предмет, это цель, это задача — и задача достойная».
Имя «натуральная школа», вскоре широко и почетно известное, было произнесено Булгариным в 1846 году как ругательство; Белинский подхватил «ругательное» прозвище и превратил в достойнейший титул: школу Гоголя «Булгарин очень основательно прозвал новою натуральною школою, в отличие от старой реторической, или ненатуральной, т. е. искусственной, другими словами — ложной школы. Этим Булгарин прекрасно оценил новую школу и в то же время отдал справедливость старой». Белинский замечал также, что гоголевская школа обозначилась «немного раньше того времени, когда в первый раз было кем-то выговорено слово: «натуральная школа».
Состав школы был широк: исследователи называют среди участников писателей очень разных — Некрасова, Тургенева, Гончарова, Достоевского, также Даля, Григоровича, Соллогуба, Панаева, также Гребенку, Буткова, называют и другие имена, известные и почти забытые.
…Даля иной раз именуют «дагерротипистом». Что ж, дагерротипия — штрих, подробность времени, тогда увлекались ею: полное сходство изображения и натуры привлекало подчас больше, нежели портрет, исполненный художником. До высоких художественных обобщений, которых терпеливо ожидал от него Белинский, Даль так и не поднялся, выше «дивно-прекрасных частностей» он не поднялся; порой частности составляли прекрасный портрет, но «дагерротипия» в портрете «перевешивала» живопись. Белинский писал, что «в физиологических очерках своих Даль является уже не просто бывалым, умным, наблюдательным человеком и даровитым литератором, но еще художником». Сам Даль предпочитал говорить о себе не «художник», но «собиратель» — «собирать» означает, между прочим, «отыскивать и соединять, совокуплять, приобщать одно к другому».
Едва ли не главный недостаток дагерротипии — единичность изображения, результата: изобретение умерло, потому что людям хотелось, удобнее было получать бесчисленное множество оттисков. Но искусство, творчество только и может быть единично; порок технического изобретения для литератора-«дагерротиписта», такого, как Даль, — достоинство: точно подобранные частности могли не составить живописного полотна, но в их точности и подборе выражалась личность, Далева личность. «Иное дело выкопать золото из скрытых рудников народного языка и быта и выставить его миру напоказ, — говорил Даль; — иное дело переделать выкопанную руду в изящные изделия. На это найдутся люди и кроме меня. Всякому свое».
Горький писал: «После мы увидим, что такая фигура, как Даль, много раз повторится в русской литературе, и что Решетников, Глеб Успенский, Наумов, Нефедов имеют немало общего с ним как в манере писать, так и в отношении к материалу».
«Собиратель» Даль не только «отыскивал», но и «соединял», «приобщал одно к другому». Правда, и многим читателям-современникам, и нам сегодня часто интереснее, что отыскивал Даль, нежели как соединял. То, что отыскивал, — не просто «картинки», не подряд «картинки»: «отыскивая», он отбирал, он «соединял» с выбором. «Дагерротипист» Даль не переснимал на пластинку один вид за другим, он сперва находил в жизни или в памяти (жизнью напитанной) нужный вид, а потом уже устанавливал свою «дагерротипию».
Мы привыкли читать Даля между строк, привыкли ловить словечко, в котором он проговаривается, а Даль, едва можно (по его мнению, можно), забывает про «опасенье», которое «половина спасенья», и «по заячьему следу до медвежьей берлоги»: «буду прать противу рожна», «буду идти своим путем, не щадя жизни своей, и до последней капли крови». Это из повести Даля «Вакх Сидоров Чайкин», написанной в начале сороковых годов в Петербурге.
«Вакх Сидоров Чайкин» — и по объему из Далевых сочинений едва ли не самое значительное, и к тому же «исполненное… верно схваченных черт русского быта» (слово Белинского), и, наконец, прелюбопытнейшее по отбору этих отысканных черт и в повести соединенных. Впрочем, Даль и тут не преминул объявить: «Не ищите в записках живого человека повести или романа, т. е. сочинения; это ряд живых картин, из коих немногие только по пословице: гора с горой, — в связи между собою и с последующими».
Но если в завязках, развязках и промежуточных приключениях и есть какая нарочитость, то все равно (здесь Даль прав) не завязки и развязки определяют интерес, а вот эти «живые картины» (не от слова «живость», от слова «жизнь» — «живые»), щедрой рукой написанный русский быт сводит гору с горой. «Черты русского быта», который окружал и порождал путешествия и приключения Вакха Сидоровича, увлекательнее, чем сами путешествия и происшествия; место и образ действия увлекательнее самого действия.
«За первую половину жизни своей» герою случилось быть дворовым в крепостной деревне, солдатом в полку, студентом в столице, лекарем в уездном городишке — он изведал «житье-бытье» не только на разных концах, но и в разных «кругах» тогдашней России, и в душе его родилось убеждение, что присяга «до последней капли крови» относится не только «до солдата», но и «до нашего брата», «у которого забота не за свое, а за общее благо»: «Разве не удается иногда всякому из нас, и самому незначительному человеку, по месту, чину и званию, сделать добро, отстоять правду и посрамить бездельничество, заклеймив его презрением благородных?»
72
Разрядка наша. — В. П.