Пришел капитан, которого Берия называл Колей, хотя неизвестно, настоящее ли это было имя. Может, и настоящее. Коля был подобрее Ивана, он иногда разговаривал. Вот и сейчас сказал:
– Доброе утро. Вставайте.
Он поставил на стол поднос, на котором лежал кусок хлеба, стояла миска с кашей и кружка с чаем. На куске хлеба – два кирпичика рафинада.
Не вставая, Берия сказал:
– Сегодня какое?
– Не знаете, что ли?
В тоне капитана возникло человеческое сочувствие. Что это может быть? День Сталинской Конституции? Нет, он прошел. День Рождения Хозяина? Конечно же, день рождения Сталина.
– День рождения Иосифа Виссарионовича? – спросил Берия. Теперь все зависело от того, как откликнется на догадку капитан. А вдруг он свой?
– Чего несете? – Капитан, наоборот, вопреки ожиданию как-то скис, будто Берия сказал неприятное.
– Простите, если я что не так сказал. – Берия слышал просительные интонации в собственном голосе. Это было совсем плохо.
– Новый год завтра, – сказал капитан. – Тридцать первое сегодня. А завтра Новый год. Пятьдесят четвертый.
Капитан поставил поднос на стол и повернулся к двери.
Берия сел на койке.
Что-то было неправильно.
– Стой, – сказал он. – Я же тебе вчера говорил! У меня бумага кончилась. И карандаши. Слышишь? Мне сегодня работать, а у меня бумага кончилась.
– Знаю, – сказал капитан от двери. – Я уже спрашивал. Я говорю, у него бумага кончилась.
– И что?
– Сказали, не нужна ему больше бумага. Не понадобится. Он свое написал.
Берия старался сообразить, что надо сказать, как убедить капитана, что бумагу надо нести. Кончится бумага – его убьют. Пока он так думал, капитан закрыл дверь.
Берия вскочил, пробежал к параше. У него и без того было плохо с кишечником, а сегодня – нервы не выдержали – катастрофа.
Он сидел на параше – и не мог встать, чтобы постучать в дверь и вызвать начальника. Доказать ему, что произошла ошибка. И тот поймет, согласится и скажет – да, произошла ошибка.
Завтракать он не смог. Только похлебал чаю.
Он постарался взять себя в руки и думать. Спокойно думать. Если поддашься панике – то погибнешь. Так он уговаривал себя, но его слушал лишь махонький уголочек мозга. Все тело бешено надеялось на спасение, придумывало за него черт знает что – может быть, к примеру, тридцать первого работать здесь не положено, такое в тюрьме внутреннее правило —день отдыха! Конечно же, день отдыха.
«Дурак, – отмечал трезвый уголок в мозгу. – Тебе даже не положено знать, какой сегодня день. Это капитан тебя пожалел. Ведь ты на ноябрьские работал? Работал, давали бумагу...»
Он стал стучать в дверь, но стучал не очень громко.
Глазок открылся.
– Простите, – сказал Лаврентий Павлович, – мне бумагу не принесли.
– Ждите, – ответил бесплотный голос. Но не отказал.
Берия ждал долго, может быть, часа два или три. Он считал про себя секунды, но никак не смог считать ровно – то торопился, то заставлял себя тормозить, считать размеренно.
– Сейчас принесут, – сказал он вслух.
Никто его не слышал. Он был один на этом свете, один на Земле, остальные померли.
И когда он, не выдержав, кинулся к двери, она сама открылась навстречу.
Вошли другой капитан и полковник, здешний начальник, его за эти недели Берия видел мельком и не разговаривал с ним.
– Сдайте очки, – приказал он, – ремень, ботинки.
– Почему? Я ничего плохого не сделал.
– Заключенный номер шестьсот двадцать пять, выполняйте и не заставляйте меня прибегать к мерам физического воздействия.
Берия послушно снял очки, вытащил ремень из брюк.
– А как же я без ботинок пойду? – спросил он вежливо.
– Недалеко идти, – сказал полковник.
– А когда идти?
– Скажут, – ответил полковник. И приказал другому капитану унести нетронутый завтрак.
И когда снова закрылась дверь и он остался без очков, без ботинок – сразу стали мерзнуть ноги, пришлось подобрать их под себя, – им овладело оцепенение. «Проклятые тибетские мудрецы... Никита, как ты поймал меня, Никита! А ведь я должен был с самого начала сообразить, что чем больше я напишу, тем скорее он меня потом прихлопнет. Я знал это, но думал, что обойдется. Все люди так устроены...»
Он закутался в одеяло и сидел нахохлившись, порой мелко дрожа, порой забываясь в дреме – спасительный сон старался помочь Лаврентию Павловичу, но был хлипок и рвался, как ветхая марля.
Он не знал, сколько прошло времени и идет ли оно вообще.
Потом пришел капитан, утренний, Коля.
Он принес суп и хлеб. И кружку чая.
– Это обед? – спросил Берия.
– Считайте, ужин. – В капитане не было жестокости. – Я сменяюсь. А вы поспите.
– Вряд ли я высплюсь как следует.
– До утра времени много. Так и с ума сойти можно, – сказал капитан.
– Я был бы рад.
– Ну это вы зря, – сказал капитан. – Надо держаться.
– Сколько до Нового года? – спросил Берия.
– Думаю, успею до дому доехать. Мне на трамвае.
Берия вдруг подумал: «Сейчас я его задушу, переоденусь в его мундир и приеду к нему домой...»
Может, он даже совершил какое-нибудь движение, потому что капитан отпрянул к двери. Взгляд его стал испуганным.
– Вы что? – спросил он из спасительного дверного проема.
– Скажи, сколько сейчас времени, – попросил Берия.
Капитан посмотрел на часы.
– Двадцать один двадцать, – сказал он.
– А когда... за мной придут?
– Назначено на пять ноль-ноль. Но могут проспать. Вы же знаете, что у нас порядка нет.
– При мне порядок был, – жестко ответил Лаврентий Павлович. – Иди.
– С наступающим, – сказал капитан.
Берия не ответил. Он сидел с ногами на койке и не смотрел на капитана. Он и не слышал его.
Капитан ушел, а Берия думал.
Он думал о том, как бы ему не умереть. Он не может умереть. Он слишком много знает о смерти, слишком много видел смертей – ему туда нельзя.
Он был неподвижен.
Полковник, который не пошел встречать Новый год – такой был приказ сверху, и за это ненавидел смертника, – выпивал вместе со своим замполитом в кабинете. Он раза два поднимался, подходил к камере Берии, заглядывал в «глазок». Тот сидел неподвижно, как какой-то абрек на молитве. Глаза у него были закрыты. Может, молился?
Полковник уходил к себе.
А Лаврентий вдруг понял – он с ними не останется!
Он не останется с ними в будущем году, он не будет здесь завтра на рассвете. Он уйдет: он не знал, как уйдет, но главное было – не пропустить момент Нового года – единственный момент, когда можно вырваться из этой жизни.
Его слух приобрел невероятную силу и тонкость.
Он даже различал голос диктора, он даже услышал, как начали бить часы...
«Они не убьют меня...»
Нелепая, а может, и понятная мысль пришла в голову полковника, когда они с замполитом подняли по чарке за здоровье, за родных, за народ.
Он налил в стакан водки и сказал:
– Отнесем ему?
– Ох, рискуешь, Тимофеевич, – сказал замполит.
– Настучишь на меня?
– Нет, Тимофеевич, но с тобой туда не пойду. И знать не хочу, куда ты со стаканом пошел.
– Твое дело партийное, – сказал полковник, положил поверх стакана толстый шмат сала и пошел по коридору к единственной камере в этом каземате.
Возле двери сидел на корточках сержант – из внутренней стражи. Он вскочил.
– Сиди, – сказал ему полковник. – Сейчас я пришлю тебе смену. Утро скоро начнется. Исполнителя привезут.
Сержант слушал молча.
– Посмотри, – сказал полковник.
Сержант заглянул в «глазок».
Потом выпрямился и сказал:
– Но там тихо было, я как раз перед боем курантов заглядывал.
– Что, мать твою? – Полковник сразу понял, что случилось страшное.
Сержант открыл засов.
Полковник ворвался внутрь.
Камера была пуста.
Он кинул стакан и разбил его об пол и тут же пожалел, что разбил, – надо было выпить.
Потом это спасло его, говорят, от расстрела, потому что следствие не нашло опьянения.