Изменить стиль страницы

— Ладно, он нам подходит.

И сказал Армстронгу Джонсу:

— Прекрасно. Теперь можете его отпустить.

Армстронг Джонс бросил на него испуганный взгляд, обхватил Бака еще крепче и слегка нажал на лезвие, касавшееся его дрожащего кадыка. Бак в ужасе завизжал, как поросенок под ножом мясника. Один из офицеров выкрикнул какое-то канакское слово, видимо, аналог приказа, и альбинос так же мгновенно освободил скрученное тело Бака, вернулся на прежнее место и снова впал в прострацию аутиста.

— Он понимает только нас, — объяснили офицеры; они торжествовали, хотя и были слегка смущены. — Похоже, он знает ваш язык, но слушается только приказов на канакском. Хотя не говорит ни на том, ни на другом. Вообще никогда не говорит. Одно слово — дикарь.

— Да, — согласился Гутман, — у него вид дикаря. Можно посмотреть его в деле?

Они вышли из барака. Офицеры собрали людей, и Армстронг Джонс вновь продемонстрировал свои агрессивные ухватки, с полнейшим бесстрастием и так же успешно одержав верх над всеми без исключения противниками. Большинство солдат вступали в эту игру с веселым смирением, видимо, заранее зная результат встречи. Сознание собственного бессилия перед этим немым борцом заставляло их, из фатализма или ради экономии сил, покорно давать ему выкручивать себе руки и ноги, а затем быстренько признавать себя побежденными. Но офицеры желали показать честный бой: они выставили против Армстронга Джонса группу из троих отборных наемников, самых мускулистых и самых неподатливых. Альбинос одержал победу с той же легкостью, что и в предыдущих раундах, как будто явная пустота его рассудка окупалась способностью сконцентрироваться лишь для одного — молниеносного техничного боя. По окончании рукопашных схваток зрителям продемонстрировали умение Армстронга Джонса обращаться с различными типами оружия; оно не уступало тому, что они уже видели.

Гутман восхитился, подтвердил свое согласие и обещал офицерам за Армстронга Джонса все что они пожелают. Затем он приказал подготовить его к скорейшей отправке на остров. Офицеры не скрывали удовлетворения, более того — похоже, они очень радовались возможности избавиться от Армстронга Джонса: каким бы прекрасным бойцом он ни был, у него наверняка возникали проблемы в общении с другими наемниками, которые, не обладая его виртуозными навыками драки, все-таки отличались более нормальным психическим развитием. Кроме того, обещание скорой доставки пулеметов, видимо, мгновенно облетело весь лагерь, ибо, когда «плимут» тронулся в обратный путь, три десятка собравшихся проводили его счастливыми улыбками и громкими аплодисментами. Сотрясаясь всем корпусом, «плимут» полз по ухабистой тропе, а его седоки профессиональным тоном обсуждали подвиги психованного наемника.

25

Солнце уже близилось к зениту, осыпая остров первыми своими жгучими стрелами и возвещая его сумчатым обитателям, что им самое время нырнуть в гущу древесной листвы и дремать там до вечера. Поля долго будить не пришлось, так как Джозеф, едва поднявшись, всегда развивал бурную деятельность. Тристано спал поодаль, в углу комнаты, устроив себе там нечто вроде алькова, и Поль отметил, что Джозеф уважал его покой, стараясь не превышать определенный уровень шума и особенно осторожно двигаясь рядом с его закутком.

Джозеф вскипятил воду. Поль приготовил кофе и вышел из здания, оторвав по пути пару бананов с попавшейся под руку грозди. Жара становилась уже почти невыносимой. Поль чуточку хромал — в общем-то, для блезира, потому что нога уже почти не болела. Он сел наземь, прислонясь спиной к стволу дерева, и принялся медленно поедать бананы, машинально макая их в кофе. Потом посидел еще немного, разглядывая окрестности; они ему понравились. Солнце на крутом подъеме насквозь пронизало листья и прямой наводкой выпалило ему в макушку. Поль передвинулся в тень. Глаза у него слипались. Он задремал.

Когда он вынырнул из сонного забытья, его взгляд упал на открытую дверь первого этажа, в черном проеме которой смутно виднелись силуэт маленькой пальмы и первый марш недостроенной лестницы. Из двери вышел Джозеф — без сомнения, только что разбудив Кейна, он начал взбираться по лестнице на второй этаж. Затем в дверях появился и сам Кейн, с полузакрытыми и, конечно, тоже сонными глазами.

С плеча изобретателя свисало махровое полотенце, под мышкой было зажато зеркало, а в руках он нес — бережно, почти благоговейно, как мальчик-служка, переносящий из конца в конец алтаря слишком тяжелый для него ковчежец со святыми дарами, — помазок для бритья в чашке с мыльной пеной. Он вышел из замка и побрел куда-то в сторону, так и не заметив Поля в тени древесной кроны. На ходу он легонько взбалтывал помазком пену, и она то оседала, то сгущалась, временами вылезая из чашки и падая белыми хлопьями на почву острова. Полю пришло в голову, что на эту богом забытую землю, не знакомую с большинством достижений современной цивилизации, вряд ли часто брызгали мыльной пеной — скорее всего, это происходило впервые. Не исключено, что и сама почва испытывала при этом неожиданном контакте бурное, потрясающее ощущение новизны.

Байрон Кейн остановился возле дерева, помочился на ствол, но облегчения не почувствовал. Ему было не по себе, как и каждое утро. Ибо каждое утро он ощущал гнетущую усталость в набрякшем, словно налитом свинцом теле и неодолимое желание умереть, или, вернее, исчезнуть вот тут же, прямо на месте, бесследно растворившись в природе. Повесив зеркальце на низкий сучок, он боязливо и бегло взглянул на себя. Вид собственного лица и глаза, упершегося в отражение глаза, вызвал у него тошнотное отвращение, но он попытался преодолеть его. Чтобы совершить процедуру бритья, а значит, неизбежно глядеться в зеркало, ему всякий раз приходилось убеждать себя, что он смотрит на другого человека, что это чья-то неизвестная рука водит помазком по чьему-то неизвестному лицу. Он был на это способен. Ему это удавалось. Иногда, сделав над собой совсем уж невероятное усилие, он мог даже абстрагироваться от самих понятий «бритье», «лицо», «руки». В такие успешные минуты он срезал щетину, глядя на это со стороны, издали, как на абсолютно сторонний процесс, который тем не менее доводил до конца и, более того, ухитрялся при этом не порезаться.

Он долго намыливал щеки, стараясь покрыть пеной максимум лицевой поверхности, наподобие маски. Потом вынул из кармана бритву и начал снимать эту маску. Он действовал очень аккуратно, обнажая кожу на скулах длинными просеками и даже заботясь о том, чтобы полосы были параллельными. Мало-помалу его настроение улучшалось, а это занятие начало прямо-таки нравиться, как будто оно было единственным дозволенным ему делом, которому он мог отдаться безраздельно, в свое удовольствие. Он наблюдал за отражением в зеркале, как наблюдают за работой механизма, начисто отринув любые соображения, касающиеся собственно бритья, его техники и результатов, требуемых предосторожностей и всегда возможных неприятностей в виде порезов, следя за процессом, как заинтересованный зритель созерцает некую операцию — абстрактную, чистую, нейтральную, лишенную всякого практического смысла, понятную и безупречно выполняемую. Одновременно он вслушивался в легкое поскрипывание лезвия, срезающего волоски под корень, на уровне фолликул: оно звучало мерно и четко, как автомобильный мотор.

Закончив, он протер лицо, снимая остатки мыльной пены. Взглянул на сделанное и констатировал небрежность: под правой скулой, с краешка, затаилась крошечная нескошенная лужайка; он решительным взмахом бритвы изничтожил эту строптивую поросль. Потом разобрал бритву, почистил лезвие и сунул его в пергаминовый чехольчик, попутно скрестив взгляд с глазами изобретателя лезвия, чей гордый усатый лик красовался на футляре. Справившись, таким образом, с ежедневной пыткой зеркалом, Байрон Кейн забросил полотенце на плечо и пошел обратно в замок, дабы подвергнуться не менее регулярной пытке завтраком, который, ввиду его мрачного отвращения к еде, ограничивался стаканом горячей воды.