Изменить стиль страницы

Тем временем Тристано настраивал будущую «метафору» на нужную волну. Послышались радиопомехи, треск и шум. Затем из микрофона вырвалась целая серия булькающих звуков — точь-в-точь пузырьки на поверхности болота, — и наконец синтетический голос повел обратный счет, в конце которого изрек:

— Xerox.

— Xerox, — повторил Тристано. — Alsthom Bic Pennaroya.

— Harmony Pennaroya, Alsthom Tanganyika.

— Tanganyika? — воскликнул Тристано. — Вас Tanganyika.

— Ferodo, — настаивал голос, — Harmony Tanganyika Ferodo. Ferodo. Ferodissimo. Xerox.

— Xerox, — повторил Тристано.

Он выключил передатчик и остался сидеть, уставившись в пол и упершись руками в колени.

— Вы поняли?

Джозеф напомнил, что не знаком с кодом, но Тристано как будто даже не услышал его. Поль смолчал. Ему показалось, что сквозь помехи, искажавшие синтетический голос, он распознал некоторые модуляции, свойственные голосу Карье, честно говоря, ненавистному, ибо тот всегда объявлял что-то неприятное. Ему трудно было себе представить, что этот голос когда-нибудь сможет пробудить в нем иное чувство, кроме отвращения. Но поскольку он всегда чисто инстинктивно опасался, что люди и окружающее пространство могут раствориться и бесследно исчезнуть, стоит ему только оторвать от них взгляд, голос в передатчике, даже такой омерзительный и синтезированный, слегка ослабил эту боязнь. Он удивленно констатировал, что чувствует облегчение при этом доказательстве существования жизни за пределами его видимости, — значит, жизнь там продолжалась, она была далеко, но она продолжалась, и Вера, Париж, Карье, зима в Париже и Вера в зимнем Париже не перестали существовать с той минуты, как он покинул их. И это сознание было подобно струйке свежего воздуха, проникшей сквозь стенки саркофага, сквозь стенки всех этих, заключенных друг в друге, саркофагов.

Тристано поднялся со стула и начал медленно прохаживаться по залу вдоль и поперек, пересекая то круги света, то зоны полутьмы, отчего на его лице попеременно в самых различных комбинациях играли отблески и тени. Несколько минут он бродил среди мусора и вещей — кандидатов в мусор, загромождавших помещение, чьи неясные тени, множась в свете ламп, то скрещивались, то накладывались друг на дружку.

— Вы поняли? — повторил он. — Или не поняли?

Джозеф и Поль смотрели в сторону. Он дал их молчанию созреть и вернулся на свое место.

— Что же они об этом думают? — робко спросил Джозеф.

— Женщина, — бросил Тристано. — Чистейшая глупость.

— Какая женщина?

— Да любая. Они считают, что ему это нужно.

— Но на острове нет женщин, — сказал Джозеф.

— Да и поблизости нигде не сыщешь.

— В Париже то же самое, у них нет никакой подходящей. Зря я, наверное, отпустил Рейчел.

— Но ты же ей не доверял.

— Это верно, — признал Тристано. — А вот теперь вообще никого нет.

И тут у Поля возникла идея. Сперва робкая и слабая, она мгновенно окрепла, выросла, стала огромной, заполонила, затопила его с головой, и ему пришлось бороться с ней, чтобы не утонуть. Он попытался ускользнуть, но идея ринулась за ним по пятам, крепчая и утверждаясь на ходу, обрастая множеством аргументов. Он сопротивлялся, но она одержала верх. Эта идея могла разрушить все преграды, все камеры, все пирамиды с их саркофагами, она могла вернуть к жизни пространство и время, она была освободительницей, светлой и сияющей спасительной силой. В ее власти было исцелить его поврежденное колено, о котором он, впрочем, начисто забыл; он попытался вскочить на ноги, но острая стреляющая боль отбросила его обратно на диван.

— Успокойтесь, — сказал Джозеф, — все будет нормально.

А Поль задыхался. Сердцебиение, усиленное болью, отдавалось толчками во всем теле, мешало говорить. Он взмахнул рукой. На него посмотрели.

— Я подумал кое о чем, — выдохнул Поль. — То есть... кое о ком.

— О чем вы? — спросили его.

— О женщине, — сказал Поль, — вы говорили о женщине. Я знаю одну, может быть, она...

К его дивану мгновенно придвинулись стулья.

— Кто такая? — спросили его.

23

В воскресенье утром Вера встала пораньше: она собиралась пойти на улицу Дарю, в русскую церковь, чей купол виден издали, со стороны улицы Петра Великого. Сидячих мест в церкви не было, и во время нескончаемо длинной службы молящимся приходилось часами стоять на ногах, созерцая таинственный ритуал, проходивший в сопровождении невидимого публике хора; его ангельские голоса вели мелодию, скандируя ударные слова. Декорация алтарной части включала в себя три двери, которые непрерывно открывались и закрывались. Целая команда священников, дьяконов и служек исполняла привычный, сыгранный балет, слегка напоминавший беготню ресторанных официантов. Четверо сгорбленных старичков в темной светской одежде, с висящими на шее табличками с русскими надписями, ходили взад-вперед по церкви между молящимися, держа в руках ивовые корзинки для сбора милостыни; их извилистый маршрут напоминал змеиный след.

Хотя Вера нерегулярно посещала воскресные службы, она время от времени замечала в толпе собравшихся нескольких завсегдатаев, например одного старца во фраке, тощего и прямого, как палка, с жестами автомата и с черной повязкой на глазу. Казалось, он вот-вот вытащит из-под жилета свой пистолет ординарца и засунет ствол в ухо. Или несколько дам крайне преклонного возраста, с жеманными манерами, в вуальках, — эти словно восставали из гроба, чтобы явиться на воскресную службу. Приходили также дряхлые бывшие танцоры с балетными талиями, бойкие и юркие детишки, какие-то вовсе непонятные личности и, наконец, любители вроде нее.

Выходя из церкви — как правило, задолго до конца службы, Вера неизменно окуналась все в тот же ледяной воскресной холод, ибо наведывалась сюда только зимой: в летнее время она предпочитала мечети. Воскресная стужа властно вторгалась в жизнь города, злоупотребляя своими правами, накладывая свою печать на фасады домов, на лица прохожих и даже на звуки, не говоря уж о сгущенном до удушья воздухе. Мало того, не ограничиваясь предметами, доступными глазу, она еще и завоевывала пространство, разделяющее эти предметы, устанавливая меж ними некие отстраненные, холодные и церемонные отношения. Почти все магазины были закрыты; в остальных сквозь стекла узких витрин можно было разглядеть где серые сморщенные пирожные, где тонкие бежевые брошюрки. Тротуары пустовали, двери не раскрывались, редкие машины катили по шоссе медленно и бесшумно. В общем, вокруг церкви простиралась настоящая Сибирь.

Вера шагала по улице, еще не расставшись с особенным душевным настроем. Присутствие на этой церемонии, как, впрочем, и на любой другой религиозной службе, всегда воздействовало на нее, на все ее тело, на мысли, на ощущение самой себя, как дурман, словно она наглоталась галлюциногенных грибов. Вполне вероятно, что она и посещала-то все эти культовые мероприятия лишь для того, чтобы по выходе из храма в течение нескольких часов наслаждаться ощущением пустоты в мозге и сердце, чувствовать, как ее тело обретает редкостное состояние идеального равновесия, строгой гармонии, абсолюта и небытия. Может быть, отрешенность церковных хоров, скрытых от глаз, с их небесными, чистыми гимнами, звучащими в такт ритуальным жестам бородатых старцев-священников в золоченых ризах, как раз и способствовала возникновению этой пустоты в ее душе, пустоты благостной, без падений, без драм, без опасностей, подобной дурманному забытью курильщика опиума; да, скорее всего, именно так.

И когда это приятная, обволакивающая пустота исчезала, когда в ней самой и вокруг нее вещи вновь обретали свои реальные очертания, объем и вес, она все еще медлила признавать их появление — постепенное, едва заметное, словно они возникали из уходящего к горизонту моря или из клочьев тающего тумана. И только когда реальная действительность окончательно вступала в свои права, Вера возвращалась домой.

Однако сегодня она домой не пошла. Одна мысль о том, что ей придется лечь в разоренную постель, ужасала ее. Она решила прогуляться до своего квартала пешком и провести на улице как можно больше времени, не слишком, впрочем, удаляясь от дома, вернее, от временного пристанища, расположенного на узенькой улочке между Сеной и площадью Бастилии. Идти туда пешком пришлось бы довольно долго. И Вера пошла.