падучею болезнью еще в Петербурге, и притом за три, а может быть, и более лет

до арестования его по делу Петрашевского, а следовательно, и до ссылки в

Сибирь. Дело все в том, что тяжелый этот недуг, называемый epilepsia, падучая

болезнь, у Фед. Мих. в 1846, 1847 и в 1848 годах обнаруживалась в легкой

степени; между тем хотя посторонние этого не замечали, но сам больной, правда

смутно, болезнь свою сознавал и называл ее обыкновенно кондрашкой с

ветерком". Далее следовал рассказ о первом сильном припадке у Достоевского в

июле 1847 года и втором, вызванном известием о смерти Белинского, а также

другие подробности, вошедшие позднее в основной текст воспоминаний.

В письме к А. Г. Достоевской от 30 декабря 1883/11 января 1884 года

(ИРЛИ, 29916/CCXI614) Яновский объясняет свое стремление написать

подробные воспоминания о своем знакомстве с Достоевским тем, что он не был

103

удовлетворен "Биографией" Достоевского О. Ф. Миллера и Н. Н. Страхова, так

как он не нашел в ней образа того "идеально доброго, честного и весь мир

любящего" Достоевского, каким его знал Яновский.

Этой тенденцией - изобразить Достоевского 40-х годов благостным,

кротким христианином - и проникнуты воспоминания Яновского. Следует

поэтому с большой осторожностью принимать все, что он рассказывает об

общественно-политических взглядах молодого Достоевского.

ВОСПОМИНАНИЯ О ДОСТОЕВСКОМ

Я познакомился с Федором Михайловичем Достоевским в 1846 году {1}.

В то время я служил в департаменте казенных врачебных заготовлений

министерства внутренних дел. Жил я между Сенною площадью и Обуховским

мостом, в доме известного тогда доктора-акушера В. Б. Шольца. Так как на эту

квартиру я переехал вскоре после оставления мною службы в Лесном и Межевом

институте, где я состоял врачом и преподавателем некоторых отделов

естественной истории, то практики у меня в Петербурге было еще немного. В

числе моих пациентов был В. Н. Майков; я любил беседовать с ним, и меня очень

интересовали его рассказы о том интеллигентном и артистическом обществе, которое собиралось тогда в доме их родителей. Имя Ф. М. Достоевского в то

время повторялось всеми и беспрерывно, вследствие громадного успеха первого

его произведения ("Бедные люди"), и мы часто о нем говорили, причем я

постоянно выражал мой восторг от этого романа. Майков вдруг однажды объявил

мне, что Федор Михайлович просит у меня позволения посоветоваться со мною, так как он тоже болен. Я, конечно, очень обрадовался. На другой день в десять

часов утра пришел ко мне Владимир Николаевич Майков и познакомил со мной

того человека, с которым я впоследствии виделся ежедневно до самого его ареста.

Вот буквально верное описание наружности того Федора Михайловича,

каким он был в 1846 году: роста он был ниже среднего, кости имел широкие и в

особенности широк был в плечах и в груди; голову имел пропорциональную, но

лоб чрезвычайно развитой с особенно выдававшимися лобными возвышениями, глаза небольшие светло-серые и чрезвычайно живые, губы тонкие и постоянно

сжатые, придававшие всему лицу выражение какой-то сосредоточенной доброты

и ласки; волосы у него были более чем светлые, почти беловатые и чрезвычайно

тонкие или мягкие, кисти рук и ступни ног примечательно большие. Одет он был

чисто и, можно сказать, изящно; на нем был прекрасно сшитый из превосходного

сукна черный сюртук, черный каземировый жилет, безукоризненной белизны

голландское белье и циммермановский цилиндр; если что и нарушало гармонию

всего туалета, это не совсем красивая обувь и то, что он держал себя как-то

мешковато, как держат себя не воспитанники военно-учебных заведений, а

окончившие курс семинаристы. Легкие при самом тщательном осмотре и

выслушивании оказались совершенно здоровыми, но удары сердца были не

совершенно равномерны, а пульс был не ровный и замечательно сжатый, как

бывает у женщин и у людей нервного темперамента.

104

В первый и следующие за ним три или четыре визита мы находились в

отношении пациента и врача; но затем я просил Федора Михайловича приходить

ко мне раньше, чтоб иметь возможность как можно долее побеседовать с ним о

предметах, к болезни не относящихся, так как Федор Михайлович и в это

короткое время наших свиданий подействовал на меня обаятельно своим умом, чрезвычайно тонким и глубоким анализом и необыкновенною гуманностию.

Просьба моя была уважена, Федор Михайлович приходил ко мне всякий день уже

не в десять, а в восемь с половиной часов, и мы вместе пили чай; а потом, чрез

несколько месяцев, он стал приходить ко мне еще в девять часов вечера, и мы

проводили с ним время в беседе до одиннадцати часов, иногда же он оставался у

меня и ночевать. Эти утра и вечера останутся для меня незабвенными, так как во

всю мою жизнь я не испытывал ничего более отрадного и поучительного {2}.

Лечение Федора Михайловича было довольно продолжительно; когда

местная болезнь совершенно была излечена, он продолжал недели три пить

видоизмененный декокт Цитмана, уничтоживший то золотушно-скорбутное

худосочие, которое в сильной степени заметно было в больном. Во все время

лечения, которое началось в конце мая и продолжалось до половины июля, Федор

Михайлович ежедневно посещал меня, за исключением тех случаев, когда

ненастная погода удерживала его дома и когда я навещал его. В это время он жил

в каком-то переулке между Большою и Малою Морскими в маленькой комнатке у

какой-то хозяйки, державшей жильцов {3}. Каждое утро, сначала около десяти

часов, а потом ровно в половине девятого, после звонка, раздававшегося в

передней, я видел скоро входившего в приемную комнату Федора Михайловича, который, положив на первый стул свой цилиндр и заглянув быстрое зеркало

(причем наскоро приглаживал рукой свои белокурые и мягкие волосы,

причесанные по-русски), прямо обращался ко мне: "Ну, кажется, ничего; сегодня

тоже не дурно; ну, а вы, батенька? (это было любимое и действительно какое-то

ласкающее слово Федора Михайловича, которое он произносил чрезвычайно

симпатично) ну да, вижу, вижу, ничего. Ну, а язык как вы находите? Мне кажется, беловат, нервный; спать-то спал; ну а вот галлюцинации-то, батенька, были, и

голову мутило".

Когда, бывало, после этого приступа я осмотрю подробно и внимательно

Федора Михайловича, исследую его пульс и выслушаю удары сердца и, не найдя

ничего особенного, скажу ему в успокоение, что все идет хорошо, а

галлюцинации - от нервов, он оставался очень доволен и добавлял: "Ну, конечно, нервы; значит, кондрашки не будет? это хорошо! Лишь бы кондрашка не пришиб, а с остальным сладим".

Успокоившись, он быстро менял свою физиономию и свой юмор:

сосредоточенный и как бы испуганный взгляд исчезал, сильно сжатые в ниточку

губы открывали рот и обнаруживали его здоровые и крепкие зубы; он подходил к

зеркалу, но уже для того, чтобы посмотреть на себя как на совсем здорового и в

это время, взглянув на свой язык, говорил уже: "Ну, да, конечно, нервный, просто

белый без желтизны, значит - хорошо!"

Потом мы усаживались за чайный столик, и я слышал обычную фразу:

"Ну, а мне полчашечки и без сахару, я сначала вприкусочку, а вторую с сахаром и

105

с сухариком". И это повторялось каждый день. За чаем же мы беседовали о

разных предметах, но более всего о медицине, о социальных вопросах, о

вопросах, касавшихся литературы и искусств, и очень много о религии.

Во всех своих суждениях Федор Михайлович поражал меня, равно как и