натуре своей был честен до щепетильности и притом деликатен до мнительности, то не любил надоедать другим своими просьбами о займе {Что впоследствии таки

проявлялось у него. (Прим. С. Д. Яновского.)}. Он часто, бывало, и мне говорит:

"Вот ведь знаю, что у вас я всегда могу взять рублишко, а все-таки как-то того...

ну да у вас возьму, вы ведь знаете, что отдам". Но так как нужда пришибала его

часто, да притом и не его одного, а и многих других ему близких людей, то раз он

заговорил со мною о том: "Как бы нам составить такой капиталец, ну хоть очень

маленький, рублей в сотняжку, из которого можно было заимствоваться в случае

крайности, как из своего кошелька?" Я согласился на это его предложение, но с

условием сформировать запас в течение четырех месяцев, для чего я буду

откладывать из моего жалованья и дохода от практики по двадцать пять рублей в

месяц. Капитал этот у нас оказался ранее, так как один из моих приятелей, Власовский, дал мне сто рублей с уплатой ему по частям. Федор Михайлович

тотчас написал правила, которыми должны были руководиться те, кто

заимствовался из этой кассы, и мы их сообщили другим. Правила эти долго

110

хранились у меня, но в период паники, охватившей нас всех по случаю

неожиданных арестов, они вместе с другими бумагами, по существу столь же

невинными, были истреблены в огне. Как и почему произошло это auto da fe, я

скажу после, но здесь не могу не заявить, что вся драгоценная для меня переписка

с Федором Михайловичем, а также письма ко мне его брата Михаила

Михайловича и Аполлона Николаевича Майкова были брошены в нарочно

затопленную печь собственными руками Михаила Михайловича Достоевского.

Общая касса хранилась у меня; помещалась она в одном из ящиков моего

письменного стола, ключ от которого висел над столом. В ящике же лежал лист

бумаги, на котором были написаны рукой Федора Михайловича правила: сколько

каждый может взять денег, когда и в каком расчете взятая сумма должна была

быть возвращена, и, наконец, было оговорено, что нарушивший хоть раз правила

взноса мог пользоваться ссудой не иначе как с ручательством другого; если же

кто и после этого оказывался неаккуратным, таковому кредит прекращался.

Многие пользовались этим оборотным капиталом и признавали помощь от него

существенною. Бывшая у меня библиотечка подведена была под подобного же

рода правила общего пользования.

В устройстве кассы и библиотеки не было ничего общего с идеями Фурье

или Луи Блана. Федор Михайлович хотя и знал как до ссылки его в Сибирь, так и

по возвращении из нее то, что писалось и говорилось о социализме, но учению

этому он не сочувствовал {14}.

Кроме главной кассы с капиталом в сто рублей, у нас была еще маленькая

копилка, в которую мы опускали попадавшиеся нам серебряные пятачки; эти

деньги предназначались, собственно, для тех нищих, которые отказывались брать

билеты в существовавшие тогда в Петербурге общие столовые. Однажды из этой

копилки пришлось взять несколько пятачков самому Федору Михайловичу, и

взять так, что не довелось ему, бедному, возвратить их. Дело было так: в одну

пятницу, то есть в тот день, когда известный кружок молодых, а может быть, в

числе их и немолодых людей, - верно сказать не могу, так как я к нему не

принадлежал, - собирались у Петрашевского, Федор Михайлович совершенно

неожиданно посетил меня. День был с утра пасмурный, а к вечеру пошел такой

сильный дождь, что я остался дома. В семь часов, когда я собирался пить чай, вдруг раздался звонок, и я услыхал в передней голос Федора Михайловича. Я

тотчас выбежал к нему навстречу и увидал, что с него вода течет ручьем, С

первым словом он объявил мне, что по дороге к Петрашевскому увидал у меня

огонь, зашел, да, кстати, нужно пообсушиться. Обсушиться ему было

невозможно, так как он промок, что называется, до костей, а потому он надел мое

белье, сапоги поручили человеку просушить у плиты, а сами уселись пить чай. К

девяти часам сапоги просохли, и Федор Михайлович стал собираться к

Петрашевскому. Но дождь лил как из ведра, и я спросил; "Да как же вы пойдете в

такую погоду? От Торгового моста (где я жил тогда) до Покрова хоть и близко, но

на ходу дождь вас еще раз промочит?" На это Федор Михайлович мне ответил:

"Правда, но в таком случае дайте мне немножко денег, и я доеду на извозчике".

Денег у меня не оказалось ни копейки, а в пакете общей кассы мельче

десятирублевой бумажки не было. Федор Михайлович поморщился и, проговорив

111

"скверно", хотел уходить. Тогда я предложил ему взять из железной копилки; он

согласился и взял шесть пятачков. На эти деньги он, вероятно, доехал до

Петрашевского, но достало ли их на то, чтобы возвратиться к себе на квартиру, я

не знаю, так как на другой день ровно в одиннадцать часов утра прибежавший ко

мне бледный и сильно растерявшийся Михаил Михайлович объявил, что Федор

Михайлович арестован и отвезен в III Отделение {15}. В это время и произведено

было сожжение бумаг и писем, о котором я упоминал выше. Федора

Михайловича я после уже не видал до той встречи с ним в Твери, которая описана

мною в статье по поводу падучей болезни {16}.

Федор Михайлович очень любил общество, или, лучше сказать, собрание

молодежи жаждущей какого-нибудь умственного развития, но в особенности он

любил такое общество, где чувствовал себя как бы на кафедре, с которой мог

проповедовать. С этими людьми Федор Михайлович любил беседовать, и так как

он по таланту и даровитости, а также и по знаниям, стоял неизмеримо выше

многих из них, то он находил особенное удовольствие развивать их и следить за

развитием талантов и литературной наметки этих молодых своих товарищей. Я не

помню ни одного из известных мне товарищей Федора Михайловича (а я их знал

почти всех), который не считал бы своею обязанностию прочесть ему свой

литературный труд. Так поступали А. У. Порецкий, Я. П. Бутков, П. М. Цейдлер; об А. Н. Плещееве, Крешеве и о М. М. Достоевском я уже не говорю, так как

последний и в особенности А. Н. Плещеев получали от Федора Михайловича

темы для работ и даже целые конспекты для повестей. Если решение полученных

задач оказывалось неудовлетворительным, то таковые рассказы и повести тут же

самими авторами торжественно уничтожались.

В подтверждение этого моего сообщения приведу два случая; один из них

был с Я. П. Бутковым. Федор Михайлович, зная хорошо особенности таланта

описателя Петербургских углов, предложил ему написать рассказ на тему какого-

то анекдота или фантастического случая, измышленного Федором Михайловичем.

Яков Петрович задачу исполнил и, по назначению Федора Михайловича, должен

был в первый вторник прочесть его у меня. Я в это время жил на Торговой улице, в доме католической церкви Сестренкевича. В восемь часов вечера все мы, собравшиеся в этот день, уселись вокруг стола со стаканами чая; Яков Петрович

начал со свойственными ему откашливаниями, отплевываниями и

преуморительными подергиваниями плечом чтение, но не успел он дойти и до

половины своего рассказа, во время которого мы все смеялись и хохотали, как

вдруг слышим, что Федор Михайлович просит автора остановиться. Бутков

взглянул только на Федора Михайловича и, заметив побледневшее его лицо и

сжатые в ниточку губы, не только чтение прекратил и тетрадку упрятал в карман

своего пальто, но и сам очутился под столом, крича оттуда: "Виноват, виноват, проштрафился, думал, что не так скверно!" А Федор Михайлович, улыбнувшись

на выходку Буткова, с крайним благодушием ответил ему, что писать так не