заметил ему Белинский, но рукопись взял. Когда Некрасов опять зашел к нему

вечером, то Белинский встретил его "просто в волнении": "Приведите, приведите

его скорее!"

И вот (это, стало быть, уже на третий день) меня привели к нему. Помню, что на первый взгляд меня очень поразила его наружность, его нос, его лоб; я

представлял его себе почему-то совсем другим - "этого ужасного, этого

страшного критика". Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно. "Что ж, оно так и надо", - подумал я, но не прошло, кажется, и минуты, как все

преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего

двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем

чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать. Он заговорил пламенно, с горящими

глазами: "Да вы понимаете ль сами-то, - повторял он мне несколько раз и

вскрикивая по своему обыкновению, - что это вы такое написали!" Он вскрикивал

всегда, когда говорил в сильном чувстве. "Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту

страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши

двадцать лет уж это понимали. Да ведь этот ваш несчастный чиновник - ведь он

до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя

не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую

жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать, и когда добрый

человек, его генерал, дает ему эти сто рублей - он раздроблен, уничтожен от

изумления, что такого, как он, мог пожалеть "их превосходительство", не его

превосходительство, а "их превосходительство", как он у вас выражается! А эта

оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, - да ведь тут

уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его

ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом

указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся

разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую

суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю

стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве!

Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как

101

художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете

великим писателем!.."

Все это он тогда говорил мне. Все это он говорил потом обо мне и многим

другим, еще живым теперь и могущим засвидетельствовать. Я вышел от него в

упоении. Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на

проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей

произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем

новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах

моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) "И неужели вправду я так велик", -

стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. О, не смейтесь, никогда

потом я не думал, что я велик, но тогда - разве можно было это вынести! "О, я

буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я

заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду "верен"! О, как я легкомыслен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы.

Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а

истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы

победим; о, к ним, с ними!"

Я это все думал, я припоминаю ту минуту в самой полной ясности. И

никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей

моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю

ее каждый раз с восторгом. И вот, тридцать лет спустя, я припомнил всю эту

минуту опять, недавно, и будто вновь ее пережил, сидя у постели больного

Некрасова. Я ему не напоминал подробно, я напомнил только, что были эти

тогдашние наши минуты, и увидал, что он помнит о них и сам. Я и знал, что

помнит. Когда я воротился из каторги, он указал мне на одно свое стихотворение

в книге его. "Это я об вас тогда написал", - сказал он мне {7}. А прожили мы всю

жизнь врознь. На страдальческой своей постели он вспоминает теперь отживших

друзей:

Песни вещие их не допеты,

Пали жертвою злобы, измен

В цвете лет; на меня их портреты

Укоризненно смотрят со стен {8}.

Тяжелое здесь слово это: укоризненно. Пребыли ли мы "верны", пребыли

ли? Всяк пусть решает на свой суд и совесть. Но прочтите эти страдальческие

песни сами, и пусть вновь оживет наш любимый и страстный поэт! Страстный к

страданью поэт!..

С. Д. ЯНОВСКИЙ

102

Степан Дмитриевич Яновский (1817-1897) - врач, служил в Межевом и

Лесном институте, затем в департаменте казенных врачебных заготовлений при

министерстве внутренних дел; вышел в отставку в 1871 году, с 1877 года и до

смерти жил в Швейцарии. Знакомство Достоевского с Яновским произошло в

1846 году. Они подружились, хотя внутренней близости между ними никогда не

было, несмотря на частые, почти ежедневные встречи в 1846-1849 годах в связи с

болезненными припадками у Достоевского, как уверяет Яновский, - первыми

симптомами эпилепсии. В 40-е годы Яновский находился под некоторым

влиянием прогрессивных идей. Позднее он стал делать служебную карьеру, в

тридцать шесть лет был уже статским советником. К середине 60-х годов прочно

установился на реакционно-славянофильских позициях.

К Ф. М. Достоевскому Яновский всю жизнь сохранял самые искренние и

теплые чувства. В 1859 году, когда Достоевскому было разрешено жить в Твери, но без права поездок в столицы, Яновский, как он сам писал об этом, "первый из

близких его знакомых посетил его в этом городе <...> единственно с целью

увидать и обнять дорогого мне Федора Михайловича" (НВ, N 1793 от 24

февраля/8 марта 1881 г.).

В 1860 году Достоевский оказался невольно вовлеченным в семейные

нелады Яновского с его женой - артисткой А. И. Шуберт. В дальнейшем

Яновский и Достоевский изредка обменивались письмами, и отношения их уже

никогда не были столь дружескими, как в 40-е годы.

Первое воспоминание Яновского о Достоевском, появившееся в печати,

касалось частного момента биографии писателя. Это было письмо С. Д.

Яновского к А. Н. Майкову, напечатанное в "Новом времени", N 1793 от 24

февраля/8 марта 1881 года, под названием "Болезнь Ф. М. Достоевского". Письмо

было вызвано информацией в газете "Порядок" (1881, N 39) о "Письме к

издателю" А. М. Достоевского, опубликованном "Новым временем" в N 1778 от

8/20 февраля 1881 года. "Письмо к издателю", в свою очередь, было написано в

ответ на статью А. С. Суворина "О покойном" (НВ, N 1771; см. наст. сборник, т.

2), в которой говорилось, что Достоевский заболел падучей болезнью в детстве.

А. М. Достоевский же доказывал, что "падучую болезнь брат Федор приобрел не в

отцовском доме, не в детстве, а в Сибири". Возражая на это утверждение брата

покойного, Яновский писал: "Покойный Федор Михайлович Достоевский страдал