почувствовали к ней омерзение и такую свою необыкновенно высокую чистоту, что плюнули ей - все трое - в лицо., И были за это все трое привлечены в участок, к мировому. Я их там видел и слышал - еще розовые и почти без усов. И вот там

они, в камере мирового судьи, не желая платить штраф за бесчинство и личное

оскорбление, красноречиво, по всем правилам высших наук защищали свое

"законное право" поступить именно так, как они поступили, в порыве

благородного негодования "на эту истасканную продажную тварь"...

Он замолчал, как будто припоминая, что было дальше, потом слегка

наклонился ко мне и сказал, выразительно растягивая слова, чтобы дать мне

почувствовать всю их силу:

- Каковы же должны быть у этих людей понятия о "возвышенных

идеалах", если могли они совершить такую пошлость и низость!.. И потом еще

защищать свое законное право на основании высших наук!.. Ну, а если б

ошиблись они! Если б не эту женщину они встретили, а если б это вы им

попались навстречу и ваше утомленное работой и бессонной ночью лицо

показалось бы им развратно-изношенным, - и они вам плюнули бы в лицо!..

Я невольно вздрогнула при этих словах и на минуту закрыла лицо рукою.

- Вы только представьте это себе! - возбужденно продолжал он, как бы

электризуясь моим волнением: - Вы, гордая, чистая девушка, труженица, усталая

и измученная, после целых суток труда, - вы идете одна - и вдруг вам плюнут в

лицо, потому что оно показалось недостаточно чисто или свежо!..

- А знаете, - закончил он вдруг с своей судорожно-измученной и как будто

жестокой улыбкой, - знаете, я бы даже хотел, чтобы это с вами случилось. Какую

бы я вам тогда в защиту речь написал! Как бы я их испотрошил тогда, этих

возвышенно-благородных идеалистов, плюющих на женщину, декламируя

Шиллера после ужина у Дюссо!..

111

XII

Это было последнее наше ночное сотрудничество с Федором

Михайловичем. Осенью, с возвращением семьи, он и реже стал заходить в

типографию, и не так уже долго засиживался там. Да зачастую, когда он заходил в

рабочие часы, ему негде бывало даже присесть в тесной и душной каморке,

служившей в одно время и корректорской, и канцелярией фактора, и конторой

самого Траншеля, где он принимал своих многочисленных заказчиков.

Федор Михайлович приходил теперь чаще всего по вечерам, в последние

дни недели, после восьми, когда типография затихала и оставались только мы,

"журнальные"; проработав со мной за одним столом часа два или три, он поручал

мне потом сверку своих поправок, всякий раз прибавляя при этом:

- Так уж я на вас надеюсь!..

Теперь он редко принимал в типографии и знакомых ему сотрудников. По

крайней мере, за всю эту зиму, я помню, приходил раза два только Александр

Устинович Порецкий, с которым Федор Михайлович познакомил тогда и меня и

много рассказывал мне про его "несравненную душевную чистоту и истинно

христианскую веру".

- К этому человеку я питаю особенное доверие, - признавался мне Федор

Михайлович, - во всех тяжелых, сомнительных случаях моей жизни я всегда

обращаюсь к нему и всегда нахожу у него поддержку и утешение.

Если в конторе, кроме меня и М. А. Александрова, был хоть один человек,

Федор Михайлович угрюмо молчал и оставался непроницаемо-недоступен для

всех.

И иногда мне случалось быть невольной свидетельницей забавно-

драматических положений, когда, например, приходили разного рода заказчики и, не подозревая, кто этот угрюмо-молчаливый "субъект", выкладывали начистоту

перед ним свою "психику".

Так было однажды с одним беллетристом {27}, только что вернувшимся

перед тем из ссылки за "увлечение" - в виде растраты каких-то не своих сумм - и

печатавшим у Траншеля первое "Собрание" своих сочинений. При прежней

редакции в "Гражданине" часто помещались его статьи, стихи и рассказы самой

разнообразной "художественности" - то строго пуристические, в назидательном

жанре, то "откровенные" до того, что их противно было читать в корректуре.

Кроме того, эти ultra художественные произведения иногда были написаны (или

для типографии - переписаны) на оборотной стороне каких-то любовных

посланий, из которых, помню, одно начиналось: "Глубокоуважаемая княгиня, дорогая Annette"; помню особенно потому, что наборщик, приняв это тоже за

"оригинал", набрал и вставил в середину статьи статистического обзора рыбной

промышленности в нашем северном крае.

"Художественный" роман этого беллетриста, печатавшийся в

"Гражданине" прежней редакции, так и остался там неоконченным, потому что

Федор Михайлович решительно воспротивился помещению его окончания.

112

И вот этот самый беллетрист, очевидно не знавший в лицо Федора

Михайловича, не подозревая, кто это сидит рядом со мной за столом, на

соломенном стульчике, согнувшись над корректурою, битый час, захлебываясь, хвастался перед нами своей необычайною "знаменитостью", как его "хвалят и

величают" в газетах, как им "восторгаются" и дамы и барышни в салонах и

будуарах, как его "чествуют" в разных обществах и кружках, и даже в каком-то

клубе какой-то соус был назван заглавием его "знаменитых" рассказов...

- Одним словом, - не переводя духа, рассказывал он, - я теперь в

Петербурге то же, что лорд Редсток, Приглашения нарасхват. Не успеваю везде

бывать. Одни зовут на обед, другие - на раут, третьи - чтоб я им прочел или стихи, или прозу... Одним словом, я уже теперь всех наших светил обогнал, начиная с

Тургенева и кончая самим Достоевским!..

И можно представить себе эффект, когда вслед затем в контору к нам

вошел метранпаж Александров с какою-то рукописью и, обращаясь к Федору

Михайловичу, назвал его громко по имени:

- Как вы желаете, Федор Михайлович, куда поместить эту статейку, -

после князя {Типографский жаргон, то есть после "статьи князя", (Прим. В. В, Тимофеевой.)} или после "Иностранных событий"?

Федор Михайлович невозмутимо заговорил с метранпажем, а

"знаменитый" беллетрист как ошпаренный бросился со всех ног из конторы.

Когда разошлись все "лишние", Федор Михайлович поднял голову и

заметил с улыбкой:

- А прелюбопытные экземпляры иногда бывают у Траншеля.

-----

Лично для меня посещения Федора Михайловича были единственным

светлым лучом в этом "темном царстве". С радостным трепетом заслышишь, бывало, его шаги в наборной... Потом нетерпеливо ждешь его появления... И

когда увидишь в дверях слегка сутулую фигуру в пальто и калошах и бледное, измученное, всегда полное мысли, писательское лицо, с тревогой, бывало,

следишь за ним, пока он раздевается тут же в углу, и по тому, как он снимает

пальто и калоши, как он кашляет и вздыхает, как взглянет впервые, - стараешься

угадать, какой он пришел: добрый или сердитый? Если сердитый и

раздражительный, знаешь, что лучше молчать и "не трогать его", то есть делать

вид, что не замечаешь его присутствия. А если добрый - можно и улыбнуться и

пошутить. Тогда он сам начнет разговаривать и подшучивать над тем, как я сижу, как читаю...

- Точно сзади вас гувернер строгий-престрогий с розгой стоит...

Тогда, как искры, полетят от него разнообразные интонации, слова,

замечания, то сравнения, то стихи, то воспоминания...

И часа два или три промелькнут как минуты. Забудешь и духоту и