Изменить стиль страницы

Все это Цицерон знал, еще подъезжая к провинции, и думал об этом непрерывно. Но когда он вступил в Киликию, все эти мысли моментально отступили на задний план. Цицерон увидел ограбленных, униженных, несчастных людей — и острая жалость к ним заглушила все остальные чувства. Он забыл обо всем на свете, даже о собственной безопасности, и думал сейчас только об одном — как спасти и утешить этих несчастных. «В канун секстильских календ, — пишет он Аттику, — мы прибыли в разоренную и навеки погубленную провинцию… Стоны городов, вопли, ужасные злодейства не человека, а просто какого-то чудовищного зверя. Им просто постыла жизнь» (Att., V, 16, 2). Цицерон, впрочем, не тратил времени на слезы и причитания. Он тотчас же развил бурную деятельность. Он объезжал город за городом, не пропуская ни одного. В каждом он созывал всех должностных лиц и составлял точную смету общественных и частных долгов, а также налогов. Затем со скрупулезной точностью проверял каждую графу и в результате вычеркивал половину как совершенно незаконные поборы. Затем он обходил граждан, беседовал с ними, выслушивал все жалобы и обиды и старался загладить их. Он был поистине неутомим. «В его доме не было привратника. Ни один человек не видел Цицерона лежащим праздно; с первыми лучами солнца он уже расхаживал у дверей своей спальни и приветствовал посетителей». Наместник был сама приветливость, сама приятность. За 12 месяцев его управления никто не слышал, чтобы он повысил голос. Его можно было упрекнуть только в одном — он был слишком уж мягок и снисходителен (Plut. Cic., 36).

Он не знал ни минуты покоя. Если члены его свиты надеялись пожить при нем так, как обычно живут приближенные наместника в провинции, то есть наслаждаться даровыми обедами, сладким бездельем, всеобщим раболепием и дорогими подарками, то они жестоко ошиблись. Цицерон оживленно рассказывает о своих приключениях Аттику: «Несчастные города приходят в себя, так как не несут никаких расходов ни на меня, ни на легатов, ни на квесторов, вообще ни на кого. Знаешь, мы не берем даже сена, даже то, что разрешает Юлиев закон, даже дров. Кроме четырех кроватей и крыши над головой нам ничего не нужно. Впрочем, часто мы отказываемся и от этого и остаемся в палатке» (Att., V, 16, 3–4). Итак, вместо неги и роскоши, о которых мечтала свита наместника, их заставляли жить как аскетов. Об обогащении же нечего было и думать, наместник пресекал такого рода попытки с несвойственной ему решительностью.

Цицерон сравнивал себя с врачом, а провинцию — с тяжелобольным. И, как хороший врач радуется, видя, как к его пациенту постепенно возвращаются силы, так радовался Цицерон, замечая, как Киликия начинает приходить в себя. «Они прямо начали оживать после нашего приезда», — со счастливой улыбкой сообщает он Аттику (Att., V, 16, 4). И он все устрожал и устрожал свой режим. Это была просто настоящая мания. Наместник, который всегда жил во дворце, месяцами не выходил из палатки. Он отказывал себе во всем. Это доставляло ему какое-то невыразимое счастье. Он признается Атгику: «Ничто никогда за всю мою жизнь не доставляло мне такого наслаждения, как теперь эта вот моя порядочность (так называл Цицерон свою аскезу. — Т. Б.). И радует меня не молва, которая столь велика, а сами мои поступки… Я сам не понимал себя и не знал до конца, на что я способен. Теперь я горд» (Att., V, 20, 6).

Слава Цицерона действительно доходила до небес. Толпы людей приходили взглянуть на этого удивительного наместника. Соседи прямо говорили, что завидуют киликийцам. Люди спустились с гор и вернулись в свои брошенные дома. Они успокоились и повеселели, «ожили», как говорил Цицерон. Благодарности их не было предела. Они хотели украсить город его изображениями, выбить на мраморных стелах рассказ о его замечательных деяниях, но помешало им одно самое неожиданное обстоятельство: против этого решительно восстал сам наместник. Мы уже знаем, что герой наш был несколько тщеславен. Казалось бы, он должен был прийти в восторг, узнав, что подвиги его хотят увековечить в мраморе. Почему же он отказался? Из скромности? Вовсе нет. Оказывается, он испугался, что это введет их в новые расходы и откроются раны, которые он только что с таким трудом залечил! (Att., V, 21, 7).

Теперь Цицерону предстояла самая трудная, можно сказать, титаническая задача. До него наместником был Аппий Клавдий, брат Клодия, впрочем, гнушавшийся его слишком демократических замашек. Этот «чудовищный зверь», как называет его в письмах Цицерон, и не думал уезжать из провинции, он поселился в каком-то маленьком городке и вел себя так, как будто новый наместник еще не прибыл. Даже продолжал творить суд в провинции. Цицерон был просто вне себя от возмущения. Он долго и взволнованно изливает душу Аттику и говорит, что Аппия необходимо выжать из провинции, которую он погубил. Но Аппий с места не трогался. Тогда Цицерон берет перо и лично пишет «чудовищу» письмо. Что же он пишет?

Я начинаю с упреков, говорит он. В самом деле. Он, Цицерон, буквально летел в провинцию со сладкой надеждой заключить в объятия своего Аппия. И что же? Оказывается, вместо того чтобы поспешить ему навстречу, его друг забился в дальний город, где его и в 30 дней не сыщешь. Какое горькое разочарование! Люди, которые не знают, как нежно они друг друга любят, могли бы вообразить Бог знает что. Могли бы даже подумать, что Аппий избегает с ним встречи. Как всегда, нашлись сплетники и недоброжелатели из тех, для кого первое удовольствие ссорить людей. Они стали говорить Цицерону, будто Аппий в своем уголке творит суд и вообще вмешивается в дела управления, что категорически запрещает закон. Меня это, конечно, ничуть не встревожило, кротко продолжает Цицерон. Я сразу понял, что милый Аппий просто хочет мне помочь и облегчить бремя управления (Fam., III, 6).

Не знаю, понял ли «милый» Аппий смысл письма. Если верить Цицерону, это был надутый индюк, особой догадливостью не отличавшийся. Все-таки он в конце концов убрался. Но он принял оскорбленный вид, дулся и жаловался, что Цицерон его обидел. Оратор так объясняет это Аттику: «Как если бы врач, когда больного передадут другому врачу, начал бы сердиться на своего преемника за то, что тот не следует его методам лечения… Так и Аппий, который начал свое лечение провинции с того, что ограбил ее, пустил ей кровь и передал мне полузадушенной, теперь недоволен, что благодаря мне она вновь оживает… Я ровно ничем его не обидел. Его оскорбляет только несходство моего поведения с его собственным… А некоторые приятели Аппия объясняют это забавно: я-де… веду себя порядочно не ради собственного доброго имени, а чтобы досадить Аппию» (Att., VI, I, 27). Впрочем, Цицерон был слишком ловок и обаятелен в сношениях с людьми. Кончилось тем, что Аппий проникся к нему любовью и уважением и даже простер свою милость до того, что обещал посвятить ему свое сочинение о гадании по птицам.

Я думаю, что многие из свиты Цицерона, которые его недостаточно знали, были поражены подобной метаморфозой. Этот человек, всю дорогу надоедавший им своим нытьем и жалобами, которого они готовы были назвать слабым и жалким, вдруг мгновенно на их глазах превратился в решительного и энергичного наместника, в администратора, который продумывает каждую деталь, все предвидит и у которого не пропадает даром ни одна минута. Но Цицерону предстояло еще больше их удивить. Мы уже говорили, что надвигалась война. И опять Цицерон был сама энергия. В кратчайший срок он сумел помириться с восставшими солдатами и те встали под его знамена. За 24 дня он организовал великолепную армию, привлек к себе всех союзных царей и двинулся к границам Парфии. С помощью своего брата Квинта, который прошел в Галлии школу Цезаря, он очистил местность от разбойников и взял их цитадель. Восхищенные его успехами солдаты провозгласили его императором. Цицерон даже стал мечтать о триумфе. Впрочем, он не утратил юмора и своего великолепного умения посмеяться над собой. Он пишет Аттику письмо, пародируя официальные отчеты главнокомандующих сенату: «Утром в Сатурналии… после пятидесяти семи дней осады мне сдались пиндениссцы… «Проклятие! — воскликнешь ты. — Да кто такие эти пиндениссцы?»» (Att., V, 20, 1).