Сергея Ивановича сегодни нету среди нас. И он не состоит членом Союза

композиторов". И ты сделал при этом какое–то непоиитное движение рукой так,

что все обернулись к нходным дверям, полагая, что перетрусивший Танеев ходил

и фойе выпить стакан ситро и уже возвращается. Никто не понял, что ты

говоришь о покойном классике русской музыки. Но тут ты заговорил о его

творчестве. "Танеев не кастрюли паял,– сказал ты,– а создавал творения. И

вот его лучшее детище, которое вы сейчас услышите". И ты несколько раз

долбанул по лыснне концертмейстера виолончелей, почтенного Илью Осиповича,

так, что все и подумали, что это – любимое детище великого музыканта,

впрочем, незаконное и посему носящее совершенно другую фамилию. Никто не

понял, что ты говоришь о снмфоннн. Тогда ты решил уточнить и крикнул:

"Сегодня мы играем Первую снмфо–нню до–минор, це–моль! Первую, потому что у

него были и другие, хотя Первую он написал сперва... Це–моль – это до–минор,

а до–минор – це–моль. Это я говорю, чтобы перевести вам с латынн на

латинский язык". Потом помолчал и крикнул: "Ах, что это, что это я болтаю!

Как бы меня не выгнали!.." Тут публике стало дурно одновременно от радости и

конфуза. При этом ты продолжал подскакивать. Я хотел выбежать на эстраду и

воскликнуть: "Играйте аллегро виваче из "Лебединого озера"–"Испанский

танец"..." Это единственно могло оправдать твои странные телодвижения и

жесты. Хотел еще крикнуть: "Наш лектор родом с Кавказа! Он страдает

тропической лнхорад–кон – у него начался припадок. Он бредит и не правомочен

делать те заявлении, которые делает от нашего имени". Но в этот момент ты

кончил и не дал мне сделать тебе публичный отвод... Почему ты ничего не

сказал мне? Не предупредил, что у тебя вместо языка какой–то обрубок? Что ты

не можешь ни говорить, ни ходить, ни думать? Оказалось, что у тебя в башке

торичеллиева пустота. Как при этом ты можешь рассказывать? Непостижимо! Ты

страшно меня подвел. Не хочу иметь с тобой никакого дела! Я возмущен

тобой!..

А я это время играли первую часть симфонии, которую я страшно любил.

Потом вдруг слышу – снова понвилась первая тема; она уже предвещает финал.

Вот в зале зааплодировали, в гостиную вошел Гаук, очень довольный... Я стал

озираться, чтобы куда–нн–будь спрятаться. И не успел. Комнату наполнили

музыканты, стали спрашивать: "Что с вами было?" Я хотел отвечать, но

Соллертинский шепнул:

– Никогда не потакай праздному любопытству. От этих лиц ничего не

зависит. Второе: наука еще не объяснила, что было с тобой. И в–третьнх: мы

еще не придумали, как сделать, чтобы тебя уволили по собственному желанию.

Что было потом, помню неясно. Знаю только, что возле меня снднт

человек, которого до этого я видел, иаверное, не больше двух раз,– известный

ныне искусствовед Исаак Давидович Глнкман, коего чнслю с тех пор среди своих

лучших друзей. Он похлопывает меня по плечу, говорит, что не я один, но и

филармония виновата. Надо было прослушать сперва, а не так выпускать

человека. И он подмигивал Сол–лертинскому. И Соллертннскнй уже смеялся и,

желая утешить меня, говорил:

– Не надо так расстраиваться. Конечно, теоретически можно допустить,

что бывает и хуже. Но ты должен гордиться тем, что покуда гаже ничего еще не

бывало. Зал, в котором концертировали Михаил Глника и Петр Чайковский,

Гектор Берлиоз и Франц Лист,– этот зал не помнит подобного представления.

Мне жаль не тебя. Жаль Госцнрк – их лучшан программа прошла у нас. Мы уже

отправили им телеграмму с выражением нашего соболезнования. Кроме того, я

жалею директора. Он до снх пор снднт в зале. Он не может войтн сюда: он за

себя не ручается. Поэтому очистим помещение, поедем ко мне и разопьем

бутылочку кахетинского, которую я припас на случай твоего триумфа. Если б я

знал, что сегодня произойдет событие историческое, я бы заготовил цистерну

горячительного напитка. Но, прости, у меия не хватило воображения!..

Ах, какой это был человек! Благородный. Добрый, Великодушный.

Мы вышли втроем. Лил дождь. Мы пошли на Пушкинскую, где жнл тогда

Соллертннскнй. И там он рассказал эту историю за ночь раз десять, каждый раз

прибавляя к ней множество новых подробностей. Я задыхался or смеха. Валялся

на диване в нзнемо–женнн. Но к утру какая–то муть стала оседать в голове, я

начал смекать, что мне–то особенно радоваться нечему, что это произошло со

мной и, вероятно, отразится на всей моей жнзнн, повернет ее ход и мне уже не

иметь дела с музыкой (как потом и случилось!). Наверно, к утру лнцо мое уже

ничего не могло выражать, кроме тупого отчаянии. Но туловище все еще

продолжало колыхаться от смеха.

Проснулся я дома, у себя на диване. В комнате было светло.

Услышав в соседней чьи–то шаги, я позвал:

– Ма–ать!

Мать вошла. Я сказал:

– Дело в том, что я вчера провалился. И у меня просьба: на эту тему,

если можно, не разговаривать со мной.

Мать спокойно ответила:

– Может быть, ты и провалился,– этого я не знаю. Только уж это было не

вчера, а позавчера...

– Почему же позавчера?

– Потому что ты домой пришел очень поздно, тебя целый день вчера

будили, спрашивали, когда и куда тебе надо идти. Ты говорил, что тебе больше

никуда никогда ходить не придется. Просил оставить тебя в покое...

Я подпер голову кулаком, перевел взгляд на ковер... Раскисшие,

разлезшиеся, серо–белые, с мышиными хвостиками вместо шнурков стояли возле

дивана бывшие лакированные ботинки Антона Шварца!.. Но мысль о том, что

Шварц вчера выступал босой, привела менн в такое отчаяние, что я заплакал.

Мать спросила:

– Неужели ты думаешь помочь делу тем, что будешь лежать в постели и

плакать?

Я прохрипел:

– Да вовсе я не от этого плачу!.. Мне... Шварца жалко!

А на другой день меня с шумом уволили нз филармонии.

Но – странное дело!– с тех пор я никогда уже так не боялся. И

впоследствии почти полностью преодолел страх.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Стыд меня мучил, но через несколько дней я все же пошел в филармонию.

На концерт. В фойе, в кругу молодых хохочущих композиторов, я увидел Ивана

Ивановича, который что–то рассказывал им, как всегда пулеметно в остроумно.

Заметив меня, ои извинился и, подойдя, положил мне на плечо руку.

– Поскольку на Танеева расчеты плохи,– он хохотнул,– мне хотелось бы

знать, что ты жуешь? У тебя ж нет работы!

Я пробормотал что–то невнятное.

– Я говорил о тебе на радио,– сказал Соллертинский,– Там тебе будут

заказывать небольшие музыкальные конферансы. Вот возьми, передай Вере

Францевне Коукаль...

И вручил мне заранее заготовленную записку.

"Дорогая Вера Францевна! Направляю к Вам Геракла Андроникова, о коем

уже говорил. Этот юный почитатель серьезной музыки, обладающий ведюжин–нымн

познаниями, вступил в еднвоборство с нашей аудиторией и повержен. Тем не

менее он надеется на реванш, в я совершенно уверен, что это в его

возможностях, нбо наш дорогой Геракл за один вечер составил себе легендарное

имя и мог бы поспорить с великим героем древности. Если тот удушал змей,

разрывал пасть Немейского льва, чистил Авгиевы конюшни и осуществил

двенадцать выдающихся подвигов, то наш ленинградский герой, совершив новый

подвиг, совершенно затмил образ своего знаменитого тезки. Он разрушил

вековые основы, на которых по–конлась Ленинградская филармония, а сам

провалился так глубоко, что мы никак не можем вытащить его на поверхность.