оркестра под управлением Александра Гаука..." Можешь сказать "це–мольную"

симфонию. Можешь сказать: "Первую". Можешь назвать ее до–минорной... Все

это – на твое усмотрение... Я надеюсь, какие–нибудь программы застряли у

тебя в голове, когда ты переписывал их почерком Акакия Акакиевича? Назови

пять нли шесть наиболее интересных программ, а в отношении других сделай

вид: "Могу назвать, но не считаю нужным". Если же ты вспомнишь на публике

все восемьдесят программ, то, несмотря на этот удивительный подвиг памяти,

тебя из филармонии вышвырнут... Сегодня от тебв не многое требуется–

показать, что ты способен связать два слова. О трех словах речи нет...

Важно, чтобы можно было понять, как ты смотришься, как двигаешься... Со

стороны содержания ты можешь быть совершенно спокоен. Что же касается

техники выступления, то я не хотел тебя заранее волновать, но время уже

пришло, поэтому прошу тебя выслушать. В музыкальном отношении акустика этого

зала считается безупречной. Но для оратора она немножко трудна. Здесь нельзя

сказать "к сожалению...". Здесь надо артикулировать очень отчетливо:

"К.Со.Жа.Ле.Ни.Ю."! Я несколько угри–рую, но принцип таков – максимальная

отчетливость. Второе – сила звука. Если тебя слышат в первом ряду – еще пе

значит, что тебя слышат в тридцать втором. Но если слышат в тридцать втором,

то услышат и в первом. И в этом заключается принципиальная разница между

первым и тридцать вторым рядом. Итак: говорить надо отчетливо и говорить

громко. Иначе тебя вышвырнут... Еще совет: если слово твое будет

продолжаться два или три часа и назавтра его напечатают все музыкальные

журналы мира,– это тебя не спасет: тебя вышвырнут. Но если ты будешь

говорить даже посредственно, но семь нли восемь минут,– тебе зааплодируют из

благодарности, что скоро кончил. Поэтому тебе выгодно говорить отчетливо,

громко и коротко. Запомни еще, что ты должен подняться на дирижерскую

подставку. Сделав шаг вперед, ты можешь упасть в зал. Шагнув назад, рискуешь

опрокинуться в оркестр. Но если ты будешь торчать, как вбнтый в подставку

гвоздь,– тебя вышвырнут. Поэтому стой, но двигайся. Корпус должен находиться

в движении. Жестикулируй, подыскивая слова, "экай" и "мекай" побольше,

старайся показать, что ты готов броситься в бой за каждую произнесенную

тобой фразу. Будь экспрессивен и непосредствен. Поменьше скованности. И,

наконец, последнее. Новнчкн начинают обычно разглядывать публику. Это плохо

кончается. Не надо ее рассматривать. Пусть публика рассматривает тебя. Ты

можешь забояться, смутиться. Поэтому выбери в тридцать втором ряду

какое–нибудь милое лнцо и расскажи ему, что у тебя накипело на душе про

Танеева. Кажется, это все! Квалификационная комиссия уже удалилась, все

относятся к тебе хорошо, даже наш директор, который не имеет чести знать

тебя лично, спросил у меня: "О чем будет болтать ваш бодрячок?" Я уверен,

что все будет отлично! Ну, ни пуха тебе нн пера!..

Он исчез. Я остался один за кулисами, не знан, с чего начать мое слово,

чем кончить. В это время в го–стнную быстро вошел инспектор оркестра,

сказал: "Оркестр уже на местах". Я ответил ему без звука, одними губами:

"Хорошо". "Ну, вы у меня новичок, давайте я вас провожу". Он взял меня рукою

за талию. И я пошел на негнущихся деревянных ногах той дорогой, которая всю

жизнь казалась мне дорогою к славе.

За кулнсамн филармонии – коридорчик, где стояли в тот вечер челеста,

фисгармония, глокеншпиль, большой барабан тамтам, не употребляющиеся в

симфонии Танеева. Кончился коридорчик, и мы повернули влево и вышли к

эстраде. Я поравнялся с контрабасами. Я уже вступал и оркестр. И тут

инспектор сделал то, чего я меньше всего ожидал: он что–то пробормотал – что

именно, я не расслышал – и убрал с моей спины руку. А я так на нее опирался,

что чуть не упал навзничь, и, падая, схватился за плечо контрабасиста.

Сказал: "Извините!" – и въехал локтем в физиономию виолончелиста. Сказал: "Я

нечаянно",– наскочил на скрипичный смычок, смахнул полон пиджака ноты с

пюпитра... И по узенькой тро–пннке между скрипками и виолончелями, по

которой, казалось мне, надо было не ндтн, а слегка побежать, чтоб взлететь

на дирижерское возвышение, как это делали некоторые любимые Ленинградом

заграничные дирижеры, я стал пробираться по этой тропинке, цепляясь,

извиняясь, здороваясь, улыбаясь... А когда добрался, наконец, до

дирижерского пульта, то выяснилось, что меня навестило несчастье нового

рода: у меня не гнулись ноги в коленнх. И я понимал, что если даже сумею

втащить на подставку левую ногу, то на правом ботинке Антона Шварца улечу в

первый ряд. Тогда я применил новую тактику: согнувшись, я рукой подбил

правое колено, втянул правую йогу на площадку, потом повторил эту

манипуляцию с левой ногой, распрямился..., окинул взглядом оркестр... Кто–то

из оркестрантов сказал:

– Повернитесь к залу лицом!

Я повернулся – и обомлел. Зал филармонии, совершенно в ту пору ровный,

без возвышений, без ступеней, зал, где я проводил чуть лн не каждый вечер в

продолжение многих лет и пересидел во всех рядах на всех стульях,– в этот

вечер зал уходил куда–то вверх, словно был приколочен к склону крутой горы.

II хоры сыпались на меня и навнеалн над переносьем. Я не понял, что это

объясняется тем, что я приподнят над ним метра на два и вижу его с новой

точки. Я решил, что потерял перпендикуляр между собою и залом, и стал

потихоньку его восстанавливать, все более и более отклоняясь назад, и

восстанавливал до тех пор, покуда не отыскал руками за спиной дирижерский

пульт и не улегся на него, отдуваясь, как жаба.

В зале еще шныряли по проходам, посылали знакомым приветы. У меня было

минуты полторы нлн две, чтобы собраться и сообразить краткий план своего

выступления. Но я уже не мог ни сообразить ничего, нн собраться, потому что

в этот момент был весь как... отсиженная нога!..

Я ждал, пока успокоятся. И дождался. Все стало тихо. И все на меня

устремилось. Памятуя совет Сол–лертинского, я вырвал глазом старуху нз

тридцать второго ряда, повитую рыжими косами,– мне показалось, что она

улыбается мне. Решил, что буду рассказывать все именно ей. И, отворив рот,

возопил: "Се.во.дыня мы оты.кры.ваеммм се.зоныыы Ле.ннн–градысыхой.

го.сударственннной фн.ла.ры.моннннн..." И почти одновременно услышал:

"...адыской.астевенн–НОЙ...МОХОННИН..." И это эхо так меня оглушило, что я

уже не мог понять, что я сказал, что говорю и что собираюсь сказать. Из

разных углов ко мне прнле–талн некомплектные обрывки фраз, между которыми не

было никакой связи. Я стал путаться, потерялся, кричал, как в лесу... Потом

мне стало ужасно тепло и ужасно скучно. Мне стало казаться, что я давно уже

крнчу один и тот же текст. И стоя над залом, и видя зал, и обращаясь к залу,

я где–то от себя влево, в воздухе, стал видеть сон. Мне стало грезиться, как

три недели назад я в безмятежном состоянии духа еду на задней площадке

трамвайного вагона, читаю журнал "Рабочий и театр" и дошел до статьи

Соллер–тинского "Задачи предстоящего сезона филармонии". И вдруг этот журнал

словно раскрылся передо мной в воздухе, и я, скашиваясь влево, довольно

бойко стал произносить какне–то фразы, заимствуя нх из этой статьи. И вдруг

сообразил: сейчас в статье пойдет речь о любимых композиторах

Соллертннского, которых не играют сегодня. Упоминать нх не к чему: сегодня