Узкими улочками, между смиренными жилищами, укрытыми сенью виноградных лоз и сикомор, мы поднялись на вершину холма, где беспрестанно бушует могучий идумейский ветер. Топсиус обнажил голову перед этой равниной, перед этими далями, по которым, без сомнения, не раз пробегал взор Иисуса: не эта ли благодатная ширь навеяла ему мысль о царствии божием во всей его несравненной красоте? Указательный перст историка переходил с одного святого места на другое; звучные названия напоминали то о величии пророков, то о славных битвах: Эздрелон, Эндор, Сулем, Фавор… Я смотрел, попыхивая сигареткой. Смеялась снежная вершина Кармила. Иерейские равнины сверкали в клубах золотистой пыли. Синел залив Хайфы. В печальной дымке тонули далекие самарийские горы. Над равниной парили огромные орлы… Я зевнул и проворчал себе под нос:
— Веселенький видик!
В одно прекрасное утро мы повернули наконец обратно в Иерусалим. От Самарии до Аримафеи нас провожали черные сирийские ливни, способные в один миг превратиться в стремительный поток, с ревом несущийся среди каменных глыб и цветущих олеандров. Но дальше, на холмах Гильбоа, где некогда среди лавров и кипарисов, любуясь Сионом, играл на арфе царь Давид, все вновь засияло покоем и голубизной. И в душе моей поднялась какая-то смутная тревога, словно ветер запел среди развалин… Я увижу Иерусалим! Но какой из двух? Тот ли, что блистал великолепием под солнцем нисана, город могучих башен, город храма из золота и снега, с Акрой, обстроенной дворцами, и Вифездой, освежаемой водами Эн-Рогеля?..
— Эль-Курдс! Эль-Курдс! — закричал старик-бедуин, вскинув копье: этой мусульманской кличкой он обозначал град господень.
Взволновавшись, я пришпорил коня. Вот он, внизу — вытянулся вдоль русла Кедрона хмурый, набитый монастырями, прикорнувший в своих обветшалых стенах, точно вшивый оборванец, который лег умирать в углу, кое-как завернувшись в грязные лохмотья!
Вскоре мы миновали Дамасские ворота, и копыта наших лошадей застучали по булыжникам Христианской улицы. У самой ее стены стоял толстый монах с молитвенником и зонтом под мышкой и втягивал в нос солидную понюшку табаку. Мы подъехали к отелю «Средиземноморье». В тесном дворе, под рекламой: «Пилюли Холлоуэй», развалился на ситцевом диване, задрав ноги на спинку, англичанин с квадратным моноклем в глазу и читал «Таймс». Из открытой веранды, где сохли белые подштанники с пятнами кофе, чей-то гнусавый голос визжал: «…Вот красавчик Никола, о-ла-ла!»
Увы! Вот он, христианский Иерусалим!.. И когда мы вошли в наш светлый номер с голубенькими обоями, в памяти моей снова мелькнула зала с золотым светильником и статуей Августа: возле нее стоял человек, изящно протягивая руку, и говорил: «Меня знает цезарь…»
Я тотчас же поспешил к окну, вдохнуть живой воздух современного Сиона. Монастырь стоял на месте; зеленые ставни были по-прежнему закрыты, но водосточные трубы в этот ясный солнечный вечер безмолствовали… Среди садов, которые спускались уступами по склону, извивались ступенчатые переулки; по ним сновали капуцины в сандалиях, тощие евреи с намасленными космами… А как прохладно в стенах нашей тихой кельи после знойных дорог Самарии!.. Я погладил мягкую кровать; открыл шкаф красного дерева; нащупал там сверток с рубашечкой Мэри, уютно лежавшей на стопке носков, — кругленький и аккуратный сверточек, перевязанный красным шнурком.
Тут пришел весельчак Поте и внес пакет с терновым венцом — такой же круглый и аккуратный и тоже перевязанный красным шнурком. Поте сейчас же принялся рассказывать иерусалимские новости, добытые в цирюльне на «Крестном пути»; новости были не пустячные. Из Константинополя пришел фирман о высылке греческого патриарха, благодетельного старца, страдавшего печенью и помогавшего бедным. В лавке благочестивых сувениров на Армянской улице консул господин Дамиани топал ногой и кричал, что, если до богоявления не будет разрешен пограничный конфликт между францисканским монастырем и протестантской миссией, Италия объявит войну Германии. В Вифлееме, в церкви Рождества, католический патер, благословляя пресуществление святых даров, в сердцах разбил голову коптскому попу толстой восковой свечой… Наконец самая интересная новость: для увеселения жителей Сиона у Иродовых ворот, ведущих в долину Иосафата, открывается заведение с бильярдом, под вывеской «Кафе Синай».
В тот же миг сосущая тоска по былому, этот пепел, засыпавший мою душу, сдуло свежим ветром молодости и современности… Я подпрыгнул на звонком кирпичном полу.
— Да здравствует «Кафе Синай»! Туда! К хорошей закуске! За кий! Тьфу! Давно пора встряхнуться! А потом — к женщинам! Друг Поте, сунь-ка терновый венец вон туда… Ведь это верные деньги! То-то старуха разлимонится! Положи его на комод, между подсвечниками. Заморим червячка, Потезиньо, — и в «Синай»!
Тут подоспел запыхавшийся Топсиус со свежей, захватывающей вестью: пока мы ездили по Галилее, комиссия библейских раскопок обнаружила под многовековыми наслоениями мусора одну из тех мраморных досок, которые, по свидетельству талмудических книг, Иосифа Флавия и Филона Александрийского, висели в храме у Прекрасных ворот: надпись на них гласила, что вход туда язычникам запрещен… Топсиус уговаривал меня пойти сразу после обеда полюбоваться на эту диковину… На какое-то мгновение в памяти моей мелькнула некая двустворчатая дверь, вознесшаяся в победоносном великолепии над четырнадцатью ступенями из зеленого нумидийского мрамора, и в самом деле красивая… Но я тут же с отвращением отмахнулся:
— Тьфу! Не хочу! Будет с меня… Топсиус, заявляю вам торжественно: отныне и впредь я не желаю видеть никаких развалин и никаких святынь. К черту! Я принял слишком большую дозу, доктор!
Историк, подобрав фалды, пустился наутек.
Всю первую неделю я посвятил описи и упаковке мелких сувениров, припасенных для тети Патросинио. Было их немало, этих бесценных сокровищ, достойных занять место в святилище самого знаменитого собора. Помимо тех, что Сион импортирует ящиками из Марселя, как-то: четок, амулетов, медальонов; помимо тех, какими торгуют разносчики возле гроба господня: пузырьков с иорданской водой, камней с «Крестного пути», маслин с Елеонской горы, ракушек из Генисаретского озера, я вез еще много других — редких, необыкновенных… Так, у меня была дощечка, обструганная самим святым Иосифом; две соломинки из яслей, где родился наш Спаситель; черепок от кувшина, с которым пречистая дева ходила по воду; подкова осла, на котором святое семейство бежало в Египет; кривой ржавый гвоздь…
Все эти сокровища я обернул в цветную бумагу, перевязал шелковыми ленточками, снабдил проникновенными двустишиями и уложил в прочный ящик, обитый для верности железом. После этого я занялся главной реликвией — терновым венцом, будущим источником небесных милостей для тетушки и звонкой монеты для меня, ее рыцаря и пилигрима.
На упаковку венца, как мне казалось, могла пойти лишь самая благородная и святая древесина. Топсиус рекомендовал ливанский кедр — дерево столь замечательное, что ради него Соломон вступил в союз с Хирамом, царем Тира. Однако весельчак Поте, менее сведущий в археологии, посоветовал употребить на ящик честную фламандскую сосну, освященную патриархом иерусалимским. Зато я смогу сказать тетушке, что ящик сколочен гвоздями, некогда служившими при построении Ноева ковчега: один отшельник чудесным образом нашел их на горе Арарат; между прочим, ржавчина, оставленная на их поверхности первозданной сыростью, отлично помогает от насморка…
Все эти важные подробности мы с Поте обсудили в «Синае», за кружкой пива. Сверток с терновым венцом пролежал эту хлопотливую неделю на комоде, между стеклянными подсвечниками. Накануне отъезда из Иерусалима я любовно уложил его в ящичек, который обил синим ситцем, купленным на «Крестном пути»; дно ящика я устлал белой, как снега Кармила, ватой и положил на нее драгоценный пакетик; я решил его не трогать и не развертывать, оставив в том самом виде, в каком он вышел из рук Поте: в серой оберточной бумаге, обвязанный красным шнурком; самые складки обертки, шуршавшие в Иерихоне, самый узел, завязанный на берегах Иордана, должны были, по понятиям сеньоры доны Патросинио, источать несравненный аромат святости… Поджарый Топсиус наблюдал мои благочестивые хлопоты, попыхивая глиняной трубкой.