Как легко дышалось на террасе! Как радостен был Иерусалим в эту пасхальную ночь! На онемевшем небе, затянутом словно траурной пеленой, не видно было ни одной звезды; зато град Давида и холмы Акры, освещенные праздничными огнями, искрились золотыми брызгами. На крышах фитили из пакли, погруженной в масло, излучали красноватое колеблющееся пламя. Там и сям, на темных стенах высоких домов, горели гирлянды огней, точно драгоценное ожерелье на шее негритянки. В тишине мягко разносилось пение флейт, хрупкое дребезжание коннора; на улицах, среди высоких костров, мелькали короткие светлые туники греков: плясали каллабиду. Не было огней только на Конной, Фазаэлевой и Мариамниной башнях; мычанье букцин проносилось хрипло и угрожающе над праздничным градом господним.
За городской стеной возобновлялось пасхальное веселье: Силоам весь светился огнями; на Елеонской горе, где стояли лагерем паломники, горели костры. Ворота Иерусалима в эту ночь не запирались, и по дорогам ползли вереницы факелов: люди шли в город.
Только один холм, за Гаребом, был окутан мраком. У подножия его, в глубоком ущелье среди скал, белели в этот час два растерзанных трупа; коршуны, стуча клювами, как железными палицами, справляли свою страшную пасху. Но третье тело, драгоценная оболочка высокого духа, укрытое плащаницей, умащенное корицей и нардом, покоилось под надежным кровом нового склепа. Там сложили его в эту священную для Израиля ночь те, кто любил его при жизни и кому отныне и присно суждено было любить его все сильнее. Они оставили его там, завалив вход гладким камнем. Среди освещенных домов Иерусалима, полных музыки, был один, где не зажигали огней и не отпирали дверь. Даже очаг в нем погас и остыл. Тускло мерцала лампада на бочонке, в кувшинах не было воды, ибо никто не ходил за ней к источнику. На циновке сидели три женщины с неубранными волосами; некогда они пришли сюда из Галлилеи за своим Учителем и теперь говорили о нем и вспоминали первоначальные свои надежды и притчи, рассказанные им среди зеленеющих нив, и тихие храмы на берегу озера…
Вот о чем я думал, облокотившись о каменные перила и глядя на Иерусалим. Внезапно рядом со мной бесшумно возникла фигура в облачении из белого полотна, распространявшая сильный аромат корицы и нарда. Мне даже почудилось, что от нее идет свет, что ноги ее не касаются пола — и сердце мое замерло. Но вот раздалось спокойное, дружеское приветствие:
— Да будет с вами мир.
Гадд. Какое облегчение!
— Мир тебе.
Ессей молча стоял перед нами. Я чувствовал, как глаза его шарят в моей душе, силясь определить ее мощь и глубину. Затем он шепнул, по-прежнему не шелохнув ни одной складкой своей белой одежды; он был похож на надгробную статую:
— Сейчас взойдет луна. Все, чего мы ждали, свершается… Говорите же: достанет ли мужества в ваших сердцах, чтобы ехать с Иисусом и охранять его до прибытия в Энгадди?
Ехать с Иисусом! Так он не умер? Разве не лежит его тело, умащенное и покрытое пеленами, под каменным сводом пещеры, в одном из садов Гареба!.. Так он жив? И с восходом луны в окружении единомышленников умчится в Энгадди?
Я в испуге уцепился за рукав Топсиуса, ища опоры в его глубоких познаниях и научном авторитете.
Мой ученый друг, казалось, колебался.
— Да, может быть… В сердце нашем есть мужество, но… к тому же при нас нет оружия.
— Пойдемте со мной! — пылко воскликнул Гадд. — Нас ждет некто, знающий важные тайны… он даст оружие!
Не в силах совладать с дрожью и по-прежнему держась за славного историка, я едва смог выговорить:
— А Иисус… Где он?
— У Иосифа из Аримафеи, — едва слышно шепнул ессей, опасливо оглядываясь, точно скупец, говорящий о своих сокровищах. — Чтобы отвести подозрение храмового люда, мы на глазах у всех положили Учителя в новую гробницу у Иосифа. Женщины трижды плакали над камнем; по обычаю, как вы знаете, гроб не должен быть закрыт плотно, и мы оставили широкую щель, чтобы лицо Иисуса было видно. Служители храма смотрели и говорили: «Все хорошо». Теперь они разошлись по домам. Я прошел через Геннафские ворота и не встретил ни души. С наступлением ночи Иосиф и другой верный человек вынесут тело из гробницы и с помощью снадобий, описанных в книге Соломона, вернут Учителя из беспамятства, в которое он впал от страданий и милосердного питья… Идемте со мной, раз вы любите его и верите его слову!
Преисполнившись решимости и рвения, Топсиус запахнул свой широкий плащ. В настороженном молчании мы спустились с террасы прямо на вымощенную гравием дорогу, идущую вдоль новой стены Ирода.
Долго шли мы в полной темноте вслед за белеющей фигурой ессея. Навстречу нам из полуразрушенных строений с воем выскакивали собаки. Среди зубцов крепостной стены тускло мелькали фонари часовых, шагавших взад и вперед. Вдруг из-за дерева вышла унылая и чуть живая особа, точно вставшая из могилы; кашляя, она хватала меня за плечо, дергала Топсиуса за край тоги и, дыша чесноком, болезненно постанывая, предлагала нам разделить с ней ложе, благоухающее нардом. Наконец мы подошли к какой-то ограде. Толстая циновка завешивала вход в длинный сырой коридор, по которому мы проникли во внутренний двор. Вокруг него шла галерея, опиравшаяся на простые деревянные столбы. Земля под ногами была мягкая и сырая и заглушала наши шаги.
Гадд трижды прокричал шакалом.
Мы ждали, сгрудившись у колодца, закрытого дощатой крышкой. Небо над нами темнело твердо а непроницаемо, как бронзовый потолок. Но вот в углу галереи мелькнул огонек лампады; в кружке ее света виднелась черная борода и темнел край галилейского бурнуса, закинутого на голову. Затем на лампадку сильно дунули, и огонь погас. В полной темноте человек шел к нам.
Гадд прервал тягостное молчание:
— Мир твоей душе, брат. Мы готовы.
Человек медленно поставил фонарь на крышку колодца и сказал:
— Все кончено.
Гадд, задрожав, воскликнул:
— Что с Учителем?
Тот подал знак не шуметь. Потом, осмотревшись настороженными и блестящими, как у хищного зверя, глазами, сказал:
— То, что произошло, превосходит наше понимание. Все было сделано, как должно. Усыпляющее питье приготовляла опытная женщина из Росмофина, хорошо знающая составы… Центурион — мой старый сослуживец, которому я спас жизнь в Германии, во время похода Публия. Когда мы подкатили камень к гробнице в саду Иосифа из Рамы, тело равви было теплым.
Он смолк; и, видимо опасаясь, что незащищенный навесом двор недостаточно укромное и надежное место, он потянул Гадда за плечо и, бесшумно ступая босыми ногами, отошел к самой стене под тень галереи. Мы обступили его в полной тишине, предчувствуя, что сейчас нам откроется высокая, чудесная тайна.
— Когда стемнело, — продолжал человек, и голос его звучал глухо, как журчанье воды во мраке, — мы снова пришли ко гробу и посмотрели в щель: лик Учителя был по-прежнему спокоен и полон величия. Мы отвалили камень и вынесли завернутое в пелены тело; оно казалось прекрасным… У Иосифа был с собой фонарь. Мы бежали через лес во весь дух и доставили тело равви в Гареб. У источника нам встретился дозор вспомогательной когорты. Мы сказали: «Этот человек захворал: он из Иоппии, и мы несем его в тамошнюю синагогу». Солдаты ответили: «Проходите». В доме Иосифа с нами был Симеон-ессей: он долго жил в Александрии и понимает толк в травах. Все было наготове, даже баразовый корень… Мы уложили равви на циновку; мы влили ему в рот снадобье; мы звали его, мы ждали и молились… Увы! Тело его остывало под нашими пальцами!.. На мгновение он открыл глаза, с уст его слетело какое-то слово… Мы не разобрали, что он сказал! Кажется, призывал своего отца и сетовал, что покинут… Потом по телу прошла судорога, немного пены выступило в углах губ… И вот наш Учитель уронил голову на грудь Иосифа и умер!
Гадд, зарыдав, упал на колени. Все было кончено. Неизвестный направился к колодцу, чтобы взять фонарь. Топсиус удержал его и спросил с жадным любопытством:
— Постой! Мы должны знать все. Что вы сделали потом?