— Да ведь это бойня! — прошептал я, вконец одурев. — Настоящая бойня! Топсиус, голубчик, пойдемте обратно, к женщинам…

Ученый взглянул на солнце и сказал серьезным тоном, дружески положив мне на плечо руку:

— Наступает девятый час, дон Рапозо!.. Нам еще надо выйти из города через Судные ворота, миновать Гареб и поспеть на пустынное место, называемое Лобным.

Я почувствовал, что бледнею. И неожиданно подумал, что душа моя не приобретет никакого блага, а ученость Топсиуса не обогатится никакими новыми познаниями оттого, что мы увидим на вересковом холме умирающего Иисуса, прибитого к деревянному столбу: душа моя огрубела, я уже почти не понимал, что распятие — пытка. Но я покорно последовал за моим ученым другом по Водной лестнице, которая спускается на широкую площадь, вымощенную базальтом.

Здесь начинались первые дома Акры. В этом квартале, населенном служителями храма, пасху справляли особенно пышно: на террасах колыхались пальмовые ветви, горели гирлянды лампад, с перил свисали ковры. Косяки и притолоки дверей были обрызганы свежей кровью пасхального агнца.

Прежде чем углубиться в грязную улицу, извивавшуюся под тенью ветхих плетеных навесов, я еще раз обернулся и окинул храм последним взглядом: теперь мне была видна лишь гранитная стена с бастионами — угрюмая, неприступная… И эта заносчивая вера в собственную несокрушимость, эта надменная мощь наполнили гневом мое сердце.

На холме смерти, где распинают рабов, умирает на кресте несравненный Галилеянин, лучший друг человечества, и с ним навеки умолкает чистый голос любви и выспренней жизни духа, а храм, который послал его на смерть, этот нечестивый храм с окровавленными алтарями, с лихоимством в портиках, с назойливой лестью каждения, оглушающий мычаньем скота и трескотней словопрений, стоит, как прежде, и торжествует победу! И, стиснув зубы, я погрозил кулаком твердыне Иеговы и прошептал:

— Сгинь!

Больше я не размыкал пересохших губ, и мы в молчании подошли к узкому проходу в стене Езекии, который римляне называли Судными воротами. Я невольно вздрогнул, увидя на столбе обрывок пергамента с оповещением о трех смертных приговорах: «Вору из Витавары, убийце из Эмафа и Иисусу из Галилеи». Писец синедриона ждал, соответственно закону, не поступит ли от кого-либо возражение против приговора, прежде чем осужденных поведут к месту казни. Он уже подвел под каждым приговором красную черту и собирался уходить с таблицами под мышкой; и этот последний кровавый росчерк, торопливо сделанный рукою писаря, спешившего домой есть пасхального агнца, взволновал меня больше, чем вся печаль Священного писания.

По обеим сторонам дороги тянулись изгороди цветущих кактусов; за ними простирались зеленые холмы; низкие ограды из нетесаного камня, обросшие шиповником, показывали границы садовых владений. Все дышало миром и довольством. В тени смоковниц и под виноградными беседками сидели на коврах женщины: они пряли лен или вязали в пучки лаванду и майоран, которые полагается приносить в жертву на пасху; вокруг них увешанные коралловыми амулетами ребятишки качались на качелях или стреляли из луков. По дороге медленно спускался караван верблюдов, везущих товары в Иоппию: двое крепышей охотников возвращались с охоты: их высокие красные сапоги были покрыты пылью, на боку покачивались колчаны, за спиной висели сети; множество куропаток и ястребов, подвешенных за лапы на веревке, отягощали их руки. Мы обогнали длиннобородого старика-нищего, который медленно шагал, держась за плечо мальчика-поводыря; на поясе у старика висела пятиструнная греческая лира, на голове был лавровый венок…

Подле, изгороди, осененной ветвями миндального дерева, у выкрашенной в красный цвет калитки, сидели на бревне, опустив глаза и сложив на коленях руки, два раба. Топсиус остановился и потянул меня за бурнус:

— Это сад Иосифа из Аримафеи. Он — друг Иисуса, член синедриона, человек пытливого ума, склоняющийся к ессейству… А вон и Гадд!

Из сада по аллее, обсаженной розами и миртами, бежал навстречу нам Гадд со свернутым льняным полотнищем и ивовой корзиной: и то и другое висело на палке. Мы остановились.

— Что Учитель? — крикнул знаменитый историк, входя в калитку.

Ессей отдал одному из рабов полотно и корзину, в которой лежали мирра и душистые травы. Он стоял и смотрел на нас, не говоря ни слова и дрожа всем телом. Ему трудно было дышать, он изо всех сил прижимал руки к сердцу, чтобы успокоить его неистовое биение.

— Равви ужасно страдал! — выдохнул он наконец. — Сначала ему пригвоздили руки… Но хуже всего было, когда поднимали крест. Сначала он отказывался от милосердного вина, притупляющего сознание: Учитель хотел с ясным духом принять смерть и сам ее призывал!.. Но Иосиф из Аримафеи и Никодим были там. Они напомнили ему нечто обещанное ночью, в Вифании. И тогда он взял чашу у женщины из Росмофина и выпил.

Потом, впившись в Топсиуса горящими глазами, как бы силясь запечатлеть в его душе знамение высшей воли, Ессей отступил на шаг и произнес тихо и значительно:

— Ночью, после трапезы, на террасе у Гамалиила.

Он скрылся в темной аллее, среди миртов и роз. Топсиус тотчас же свернул с Иоппийской дороги и торопливо зашагал по тропе, кружившей среди кустарников: бурнус мой поминутно цеплялся за шипы агав. Топсиус на ходу объяснил мне, что «милосердный напиток» — это крепкое фарсийское вино, в которое подмешивают сок мака и различные пряности; изготовлением его занимается содружество благочестивых женщин; напиток этот притупляет страдания казнимых… Но я не мог следить за речами этого осведомленного человека: я увидел каменистый, крутой холм, поросший вереском, и на вершине его — толпу людей; фигуры четко вырисовывались на чистом голубом небе. Мелькали, поблескивая на солнце, шлемы легионеров. Над их головами вздымались три толстых деревянных столба. Я оцепенел, прислонившись к придорожному камню, горячему от солнца. Но Топсиус шел дальше с хладнокровием ученого, постигшего раз и навсегда, что смерть — не более чем избавительница наша от несовершенных земных форм. Не желая уступить ему в твердости и присутствии духа, я сбросил душивший меня бурнус и бестрепетно вскарабкался на ужасный холм.

С одной стороны под нами лежала долина Еннома — выгоревшая, усеянная костями и прахом, без единой травинки, без единого пятна тени. Впереди высился склон холма, поросший редкими кустиками дрока; он был похож на изъеденное проказой тело; кое-где из-под земли торчали гладкие, округлые камни, точно мертвые черепа. Вспугивая на каждом шагу ящериц, мы поднимались вдоль узкого рва, уходившего под стены ветхого глиняного строения; два миндальных дерева, печальных, как трава, выросшая в трещине могильного камня, покачивали своими редкими, не дававшими цветов ветвями, в которых резко трещали цикады. Под слабой их тенью четыре босые, растрепанные женщины плакали, как на похоронах, раздирая на себе в знак скорби хитоны.

Одна стояла неподвижно, прислонившись к стволу, и глухо стонала, накинув на лицо конец черного покрывала. Другая в изнеможении сидела на камне, уткнувшись лицом в колени; ее прекрасные белокурые волосы рассыпались по земле. Две другие громко причитали, царапали себе щеки, били себя в грудь, размазывали по лицу землю, воздевая к небу голые руки, и по всему холму разносились их вопли: «О счастье мое! О мое богатство! О солнце мое!» И крутившийся среди развалин пес разевал пасть и зловеще подвывал им.

Я в испуге ухватился за плащ всезнающего Топсиуса, и мы стали взбираться вверх по вересковому склону, прямо к вершине холма; здесь толпились, глазели, горланили работники из гаребских мастерских, служители храма, лоточники и оборванные чернокнижники, промышлявшие магией и нищенством. Двое менял с висящей в мочке уха монетой, увидя белую тогу Топсиуса, почтительно посторонились, бормоча раболепные приветствия. Нам преградила дорогу веревка, натянутая на вбитые в землю шесты: вход на вершину был закрыт. Там, где мы стояли, эта веревка была обмотана вокруг ствола старой оливы, на ветвях которой висели щиты легионеров и чей-то багряный плащ.