Еще хотелось бы ей сказать, что как-то глупо разводить светские разговоры, стоя босиком посреди гостиной. Как это на нее похоже! Проводить год за годом в этой унизительной бессмысленной болтовне.
— Ведьма! — шепчу я.
Она поворачивается и смотрит на меня:
— Ты что-то сказал, Грутт?
— Я сказал, что, пожалуй, пойду приму ванну, — бормочу я с идиотской улыбкой. Я смотрю на ее лицо. Она напоминает мою мать — такой же напряженный рот, хотя она на пятнадцать лет моложе меня, а моя мать не дожила лет двадцати до ее возраста.
— Мне нужно принять ванну, перед тем как я пойду на поминки.
Я украдкой тяну к себе носки, которые валяются на диване, и с минуту думаю, стоит ли мне их надеть прямо сейчас. Но тогда она все это время будет стоять у окна и пялиться на меня, а это невыносимо. Надевать носки — кропотливое и интимное занятие, оно плохо сочетается с присутствием посторонних. Поэтому я выбираю меньшее из зол и ухожу, пытаясь сохранять достоинство, насколько это вообще возможно в такой ситуации.
Незадолго до того, как я впервые увидел Стеллу, она познакомилась с Мартином, мужчиной, от которого зависела до самой смерти. Это ее слова, не мои. Она так и сказала: зависимость. «Что за чепуха, — ответил я, — не Мартин, так кто-нибудь другой». — «Нет», — твердо сказала она… Она от него зависит. Сам я завишу от своего старого тела, от болей в суставах, и это вызывает очень неприятное чувство бессилия перед природой. Естественно, такие мысли облегчения не приносят, а боли по-прежнему остаются невыносимыми и смешными одновременно: нервный тик в правом веке, постоянный зудящий отзвук в левом ухе («ля» в верхних октавах), ни с того ни с сего подпрыгивает сердце. Не то чтобы это меня тяготило, но это не дает мне забыть, как обстоят дела на самом деле. Кроме того, на правой ступне у меня мозоль, поэтому, надевая новые ботинки, я начинаю хромать. Следовательно, я завишу от пары ботинок. И завишу от дорожной службы Осло, которая зимой не посыпает улицы песком, завишу от погоды, потому что в январе холодно и скользко, а летом меня мучают тепловые удары и беспощадное солнце. Я завишу от глупости, которую газеты и телевидение ежедневно на меня выливают, и от почти оглохшего соседа — он еще старше меня, и у него ужасные музыкальные пристрастия. Завишу от моей несуществующей веры в волю Божию и ее исполнение. Завишу от страха упасть, но не умереть (смерти я не боюсь), а выжить и превратиться в живой овощ, зависящий от терпеливого профессионального ухода. Но зависеть от другого человека? Нет, я никогда ни от кого не зависел в ее понимании этого слова.
— Думаю, это неправда.
— Что?
— Что ты никогда ни от кого не зависел.
— Можешь думать как тебе угодно, Стелла, но мне-то виднее.
Мартин был красивым мужчиной, внешне похожим на Стеллу. Был и остается красивым мужчиной. Он ведь все еще с нами, он не прыгнул за Стеллой, когда она упала. Но вот пытался ли он ее остановить? Или же сам столкнул ее? Я знаю, что его постоянно вызывают в полицию на допросы. Конечно, у них свои подозрения, а у меня свои, которых немало. Но, по-моему, он ее не сталкивал. Он не хотел. В неудачах жены всегда виноват муж — я сужу по собственному опыту. Он был недостоин Стеллы, это верно, я считал его тщеславным дураком (о чем и сказал одной странной даме из полиции, которой давал показания). Он был мужланом, но он не убивал ее. Для этого нужно помимо прочего еще иметь мужество.
Все, что священник сегодня скажет, — вранье.
Потому что: 1. Я не верю в Бога. Я не верю в смерть. Я не верю в маму. Я не верю в папу. 2. Я не верю в землю. Я не верю в небо. Я не верю в звезды. Я не верю в деревья. Я не верю в траву. Я не верю в птиц. 3. Я не верю в Норвегию. Я не верю в премьер-министра. Я не верю в своих учителей, друзей или кого-то еще. 4. Я не верю в свое тело, в свою грудь, волосы, глаза, руки, зубы или рот.
Я говорю Би, что мама падает, падает и никак не упадет. Я рассказываю, что сначала мама встречает большую голубую птицу, которая надменно говорит:
— Падать и летать — это разные вещи.
— Глупости, — отвечает ей мама. — Тебе-то откуда знать?
— Ты права, я ничего не знаю, — говорит птица и летит дальше.
Потом маме встречаются белка и треска, которые грустно говорят:
— Падать и летать — это разные вещи.
— Глупости. Вам-то откуда знать? — отвечает мама.
— Ты права, мы ничего не знаем, — говорят белка с треской и падают дальше.
А потом маме встречается старуха, которую Бог выбросил с неба, потому что она была очень угрюмой и сердитой.
— Добрый день, мама, — говорит наша мама.
— Добрый день, дочка, — говорит старуха.
— Что ты делаешь здесь, между небом и землей? — спрашивает мама.
— Бог выбросил меня с неба за то, что я была такой угрюмой и сердитой, — говорит старуха. — А ты сама что здесь делаешь?
— Я упала с крыши и все падаю, падаю и никак не упаду, — отвечает мама.
— Тогда вот что я тебе скажу: падать и летать — это разные вещи, — говорит старуха.
— Глупости, тебе-то откуда знать? — говорит мама.
— Ты права, я ничего не знаю, — говорит старуха и падает дальше.
Их свел зеленый диван.
Стелла жила тогда вместе со своей дочкой Амандой. Ей достались в наследство от тетки какие-то деньги, и на них она решила купить диван. Мартин работал в компании, продающей эксклюзивную мебель в Осло, занимался доставкой товара на дом. Так они и повстречались. Будь я на месте Стеллы, я бы по-другому потратил эти деньги — на вино или музыку. Был бы моложе, съездил бы в Лондон, прокатился на новом чертовом колесе «Лондонский глаз». А Стелла купила зеленый диван. Как-то раз я сидел на этом диване, он мне не понравился: длинный и жесткий. Чем-то похож на сухие зеленые женские губы.
Стелла рассказывала мне, что, доставив диван, Мартин не захотел уходить: он вдруг возник вместе с диваном на площадке грузоподъемника прямо перед ее окном на девятом этаже.
— Он вдруг появился в оконном проеме, такой красивый, он смотрел на меня с улыбкой, сидя на диване.
Я помню, как она сидела на краю моей кровати и смеялась, рассказывая об этом.
— Я попрощалась с ним, но он не захотел уходить. Он отказался. Вот так… Ну а потом он переехал ко мне.
Я думаю, что Стелла, глядя на Мартина через оконное стекло, увидела в нем отражение своего собственного лица. Те же узкие голубые глаза, такая же пухлая нижняя губа, тот же крупный нос с горбинкой. Оба были худощавыми и с такой тонкой кожей, что просвечивали все мускулы, кости и жилки. Иногда их лица напоминали мне о другом лице, лице человека, которого я когда-то немного знал. Его звали Рольф Ларсен. Во время войны он был сослан в Дахау. Ему удалось выжить, и мы случайно встретились в Осло на улице Карла Юхана. Когда я услышал, где он побывал и что там происходило, я забыл, куда шел. Но именно его лицо испугало меня больше всего. Кожа туго обтягивала его лоб, скулы и подбородок. Казалось, в любой момент она могла порваться и обнажить — что? — крик? бездну?
Мало-помалу такие лица появились повсюду. Невозможно было развернуть газету, чтобы не увидеть их, эти лики войны… А сейчас я почти перестал вспоминать про них. Но когда я увидел Стеллу и Мартина вместе, их лица воскресили в памяти лицо моего друга Рольфа Ларсена. Я замечал это, только когда она была вместе с ним. Ее лицо постоянно менялось, как будто не могло определиться, каким же оно должно быть, и поэтому всегда становилось похожим на лицо ее спутника. Конечно, она не старела и не покрывалась морщинами, когда находилась рядом со мной. Настолько сильно ее лицо не менялось.
Она говорила: «Мартин — это я в исправленном варианте». И все мои отчаянные попытки возразить она пропускала мимо ушей. Ей было отвратительно собственное отражение в зеркале. Помню, как однажды у меня в гостях, возвращаясь из ванной, она остановилась в прихожей перед большим зеркалом в позолоченной раме. Она не знала, что я подсматриваю за ней из гостиной, как не замечала, что я вслушиваюсь во все ее слова и пристально наблюдаю за всеми ее движениями. Она остановилась перед зеркалом, наклонилась к своему отражению и состроила такую ужасную гримасу, что я чуть не выронил чашку с кофе. Потом она впилась ногтями в собственное лицо и начала остервенело чесать его, как разгневанный ребенок, который рвет в клочья неудавшийся рисунок. А потом она выпрямилась, поправила волосы, облизала губы и как ни в чем не бывало вернулась ко мне в гостиную. Она едва сдерживалась от смеха, а на щеках у нее были красные полосы. Переехав к Стелле — а он недолго тянул с этим переездом, — Мартин предложил ей отправиться вместе с ним в Хейланд, к его родственникам. Харриет, его бабка по отцу, собиралась пышно отпраздновать свое семидесятипятилетие. Я все еще лежал тогда в больнице. Помню, как Стелла вошла ко мне в палату и присела на мою кровать. Она вся светилась.