1. Я верю в Снипа, Снапа и Снуте. Я верю в то, что они запускают пальцы в мои волосы и волосы становятся все длиннее и длиннее. Я верю в то, что три десятка пальцев перебирают мои волосы, шесть рук ласкают мое тело, три пары губ целуют меня. 2. Я верю в то, что могу найти себе парня, когда захочу.
Но Би я об этом не рассказываю, она ведь совсем маленькая, у нее даже груди еще нет.
Радость исчезла.
Мне нравилось смотреть, как колесо обозрения медленно совершает свои обороты. Однажды я рассказал Аманде про своего родственника, инженера Джорджа Вашингтона Ферриса, изобретателя колеса. Его мать, Марта Феррис, приходилась троюродной сестрой моему отцу. Когда я был маленьким, мы с отцом поднялись на колесо обозрения. Оно было не таким уж высоким, но у меня все равно кружилась голова. Когда мы оказались на самом верху, отец посмотрел вниз и сказал: «Встать бы сейчас, вытянуть руки и прыгнуть! Здесь, наверху, я все время об этом думаю».
Я рассказал Аманде, что Джордж Вашингтон Феррис сконструировал свое колесо для Всемирной выставки в Чикаго в 1893 году — на радость своей милой женушке Маргарет Энн Феррис. То первое колесо было самым большим из всех когда-либо построенных, его диаметр составлял семьдесят пять метров. Сооружение обошлось в четыреста тысяч долларов, его ось — а это, Аманда, самое сердце колеса обозрения — весила шестьдесят три тонны и была самым большим куском железа, когда-либо отлитым в топке. Две тысячи сто пассажиров могли подняться на этом колесе в воздух и вновь опуститься, подняться и опуститься, вверх и вниз.
17 июня 1893 года Маргарет Энн Феррис стояла в кабинке на самой вершине этого колеса. За ее спиной раскинулся Чикаго. Она подняла бокал шампанского в честь своего мужа и произнесла: «То the health of my husband and the success of the Ferris Wheel…»[7]
— Аксель, переведи! — прервала меня Аманда.
— Она произнесла тост за мужа и его потрясающее изобретение, которое в Европе ошибочно называют колесом обозрения, а вот в США — колесом Ферриса. Он был куда более талантлив, чем Густав Эйфель, а имя его забыли.
— Но жене-то его хоть понравилось, что он специально для нее сделал такое колесо?
— По-моему, она только один раз на него забиралась, — продолжал я свой рассказ. — Через три года она бросила Ферриса. Ее чувства увяли. Он задолжал денег всем и каждому. Колесо обошлось слишком дорого, а интерес к нему вскоре пропал. По указанию властей Феррис разобрал колесо, и даже желающих купить железные детали не нашлось. Говорят, что их в конце концов продали немцам, а те потом, во время Первой мировой войны, переплавили их на оружие.
— А что было с изобретателем? С Феррисом? — спросила Аманда.
— Он умер. Как говорят, от горя. Его милая женушка, его изобретение — все обратилось в прах. Радость исчезла.
Беседуя с Амандой, я вспоминаю, что когда-то очень давно мне нравилось преподавать. В молодости я хотел стать кем-то вроде лектора, рассказывать о вдохновении, традициях и… да… о радости. Но отношения с коллегами не сложились. Те, кто был постарше, не смогли простить мне мое так называемое предательство во время войны. Молодые презирали меня. А с учениками я… не смог найти общего языка. Они не желали меня слушать. И мало-помалу я начал срываться, стал язвить и запугивать. Они от меня отдалились. И прозвали Страшилкой.
— Аксель, а почему они тебя не любили? Что ты такого сделал? Что случилось во время войны?
Стелла стояла в коридоре перед зеркалом в позолоченной раме и смотрела на меня.
— Ну расскажи, Аксель, я же тебе все рассказываю.
Пару дней назад я прочитал в газете интервью с какими-то стариками. Им задавали один и тот же вопрос: если бы представилась возможность, прожили бы они свою жизнь так же? Большинство отвечало «да». Не понимаю я их. Пережить все снова? Опять надрываться? Надо сказать, тот журналист вовсе не хотел в своей статье рассказывать про жизнь норвежских стариков. Это была так называемая позитивная статья про human interest [8], осуждавшая молодежь, которая с головой уходит в работу и не ищет радости в мелочах, в семье, детях и тому подобном. (Никогда не понимал, какую радость можно найти в семье. Во всяком случае, мне это никогда не удавалось.) Старики, у которых брали интервью, нужны были только как подтверждение этой идеи, как пыльные доказательства того, что жизнью надо наслаждаться, пока она есть. Наслаждаться жизнью? Прожить ее опять? Ни за что! Ни за что! Я и так уже боюсь, что мне придется жить вечно, если я сам с собой что-нибудь не сделаю. Бог, если он существует, позабыл про меня, а Смерть в своей постоянной спешке меня не замечает.
Я искупался, вылез из ванны и теперь стою перед зеркалом, закутанный в желтый махровый халат. Я уверенно бреюсь. Рука не дрожит. Движения аккуратны, нежны, осторожны и медленны. Потом я оденусь. Я еще с вечера приготовил костюм, а белую рубашку погладил пять дней назад, в тот день, когда узнал о смерти Стеллы. Надену темно-синие брюки, темно-синий пиджак, эту рубашку и синий галстук. Трость мне не нужна: для своего возраста хожу я прекрасно. И еще я надену мою любимую зеленую фетровую шляпу.
Одна радость у меня все же осталась. Музыка. Я не играю на музыкальных инструментах и пою только ночью, лежа под одеялом. Или когда кабинка колеса обозрения поднимается на самый верх — тогда я встаю, раскидываю руки и пою. Музыка доставляет мне удовольствие. Она рассказывает, что вне нашей печальной жизни есть другие существа, которые хотят нам что-то поведать. Может, нерожденные дети, которые так и не начали ходить, говорить и дышать, дети, убитые при абортах или так и не зачатые, становятся музыкой, услышанной каким-нибудь чутким композитором.
Я знаю, что существуют другие реальности. Я слышу их, они там, за окраиной нашей жизни.
Однако и этой радости я часто лишаюсь из-за соседа. Вот уже много лет из его квартиры доносится шум, который он называет музыкой, и я стучу ему в стену. Но этот старик глух как пень. Как-то утром я позвонил ему в дверь и очень вежливо порекомендовал пользоваться таким же слуховым аппаратом, как у меня, с наушниками и без всяких маленьких кнопочек, с которыми невозможно управиться. Тем не менее мой совет показался этому болвану оскорбительным.
Он сообщил, что, во-первых, прекрасно слышит. А во-вторых, замечательно управляется со своим слуховым аппаратом.
Естественно, я поинтересовался, зачем ему вообще тогда слуховой аппарат, если он прекрасно слышит.
Он захлопнул дверь прямо у меня перед носом.
— В любом случае большое спасибо! — крикнул я.
Я слышал, как он что-то буркнул, а потом потащился к своей стереосистеме (подозреваю, очень дорогой) и прибавил звук. Думаю, это был какой-то захудалый оперный певец. А звуки, которые он издавал, представляли собой жуткую пародию на либретто из моцартовского концерта для кларнета.
Тут я почувствовал, что с меня довольно.
Я вернулся к себе и прибавил звук на своей стереосистеме. У меня есть диск Малера в исполнении Дженет Бейкер. Она прекрасно поет: кажется, будто Малер сочинял свои произведения специально для нее. Я прикрыл глаза.
Шум в квартире соседа усилился — он явно хотел заглушить Малера. Я открыл глаза и постучал в стену.
Сосед тоже постучал в стену.
Я прибавил звук.
Он тоже прибавил звук.
Теперь наша музыка играла на весь подъезд.
Иногда я как будто выпадаю из времени. Это очень неловкое ощущение. День только начался — и вдруг уже ночь. Где я был? Что делал? Я услышал топот и голоса на лестнице. Громкий стук в дверь. Мужской голос кричал: