Изменить стиль страницы

Выхожу на воздух. Моросит дождь со снегом. Вокруг сплошное людское море. И сквозь это людское месиво пробираются два немца. У каждого в руках длинная палка. Они отнимают вещи, обыскивают полураздетых, полуживых узников. Уходят с награбленным и возвращаются вновь.

Приглядевшись и прислушавшись к тому, что делается на территории тюремного двора, я поздним вечером отзываю в сторону усача и матроса:

— Говорят, те двое немцев — барахольщики с палками — за тридцать тысяч советских денег выпускают человека на волю.

Мои слова не оставляют их равнодушными.

Наверху, на чердаке тюрьмы, уголовники играют в карты. Решаем устроить у них «шарап»: одного толкнем на горящий фитиль и — берем «банк»!

Втроем лезем на чердак. В полутьме сидят люди. Три группы. Подбираемся к одной из них. Играют в «очко». На «банке» куча денег. Один из неиграющих держит зажженный фитиль.

— Стук! — кричит банкомет.

— Тише, ты, сука! Гитлера разбудишь! — шипит уголовник с корявым рубцом через правую щеку. — Иду по «банку»!

Мы незаметно подкрадываемся. Матрос сильно толкает одного из наблюдающих на «осветителя». Втроем идем на «шарап». Я хватаю несколько пачек сторублевок и быстро ретируюсь. В темноте — свалка, матерщина, крики, стоны. Кого-то поранили бритвой или ножом.

Уже внизу подсчитываем «трофеи». У меня 17 тысяч. У матроса 5 тысяч. Усач пустой.

— Не повезло! — говорит он. — Не успел! Пойду еще. — И он снова лезет на чердак.

Лежу на нарах, не сплю. Вши копошатся на теле роями. Моментами мерещатся кошмары. Прижимаю деньги к голой груди. В камере темно. Тихо. Душно. И вдруг чувствую, что кто-то меня обыскивает.

— Что надо?

— Дай хлеба, — слышу чей-то умоляющий голос.

— Откуда у меня хлеб?

— Ты же на работу ходил.

— Никуда я не ходил.

И забываюсь тяжелым сном.

Расстрел

— Сынок, а сынок! — снова слышу над самым ухом.

Прихожу в себя. Ничего не пойму. Где я?

Слышу голос старика:

— Заболел ты. Горячка у тебя. Второй день бредишь.

Все плывет перед глазами. «Вот и смерть пришла…» И мерещится смерть с косой, костлявая, в белом балахоне, что-то мне шепчет и улыбается… Голова чугунная.

Жарко, нечем дышать.

— А ну, скинь рубашку, — говорит старик. — Э, браток, так у тебя тиф. Все тело в сыпи. Здесь врач был из военнопленных, он тебе таблетки в рот совал… Найти бы его…

Я сползаю с нар, пытаюсь выйти на воздух.

— Погоди! — Старик сует мне в руку грязный узелок. — Деньги твои, — шепчет он, — сберег, а то пропали бы.

Я с трудом вспоминаю, откуда у меня эти деньги… Шатаясь, иду по коридору. И вдруг роняю узелок, и деньги рассыпаются. Какой-то плешивый заключенный в обмотках мгновенно присел на пол и сгреб бумажки раньше, чем я успел опомниться.

— Отдай! — кричу. — Не твои!

— И не твои! — зло огрызается он и бьет меня по лицу кулаком.

Я падаю, поднимаюсь. Из носа хлещет кровь. Вытираю рукавом, выхожу на двор. Пощупал карман, в нем еще пачка. «Тысячи три будет», — подумал я и пошел к тюремному «базару». Заключенные, попавшие в рабочие бригады, приносят в зону продукты, продают их втридорога.

Пробираюсь среди сидящих на земле. Слышу крик, оборачиваюсь — матрос. Он подходит ко мне:

— На твои деньги! — И он возвращает мне пачку денег, отнятую у плешивого. — Я его, гада, поймал и за яблочко. — Он делает выразительный жест рукой.

— Задушил?

— Придавил. Может, и задушил, — брезгливо говорит матрос. — Подлюга! Мразь болотная! — И он смачно сплевывает себе под ноги.

К нам приближается мужчина с бородкой и пенсне (очень похож на Антона Павловича Чехова), это бывший военврач I ранга. Я лично его не знаю, а он меня узнает, протягивает порошки:

— Вот лекарство. Примите-ка, голубчик, и оставьте на вечер.

— Что это?

— Хина.

— От малярии, что ли?

— Глотайте. Не бойтесь, не отравлю.

Я глотаю порошок.

— Если бы не эти порошки, — говорит врач, — вас давно бы бросили в ров, молодой человек… А вам, полагаю, следует еще пожить… — Он уходит. Матрос тоже куда-то исчез. Все плывет у меня перед глазами, едва держусь на ногах, но покупаю за сто рублей луковицу, за двести — пять картофелин, за пятьсот беру напрокат котелок, за триста — две щепотки махорки. Отдаю двести рублей за щепотку сухого листа (листья с деревьев здесь тоже курят), сто рублей за полкотелка воды, немного дров и два сухаря приобретаю за триста рублей. Пришлось купить и спички. Подошел к яме с нечистотами, в ней несколько трупов. Мертвый с тремя риалами по-прежнему тоже лежит здесь. Пистолета уже не видно.

Выбираю место — здесь найти свободный клочок еще можно. Сажусь, хочу развести костер. Владелец котелка присаживается рядом, помогает. Сотни жадных, голодных глаз впиваются в меня. Я отдаю кому-то щепотку листьев. Делюсь сухарем с владельцем котелка, и он за это возвращает мне деньги. Свертываю «козью ножку». Люди нагибаются надо мной, чтобы хоть подышать махорочным дымом. Сырые дрова тлеют и дымят. Подкупаю еще дров, но вода так и не закипела. Пришлось съесть сырую картошку и запить ее некипяченой водой.

«Обед» окончен. Надо искать немцев-барахольщиков. Они тут как тут. Подхожу. Кое-как, жестами и отдельными немецкими словами, объясняю, что мне надо.

Наконец один из них понимает меня.

— А-а, — тянет он, улыбаясь. — Хочешь Freiheit?.. Wo ist das Geld?[14]

— Вот!

Немец пересчитывает, говорит:

— Мальо, мальо!

Я пожимаю плечами:

— Больше нет.

— A, es genugt! — машет он рукой. — Komt![15] — И они вдвоем повели меня в неизвестном направлении.

Под их конвоем оказываюсь за пределами тюрьмы. Ноги не слушаются. В голове шум, мутит.

— Krank? Болен?

— Да.

— Нехорошо, нехорошо, — сочувственно произносит худой немец, спрятавший в карман мои деньги, и добавляет: — Бу-дэш ла-за-рэт!

И вот конец пути. Передо мной открывается дверь барака, до отказа набитого людьми. Женщины, старики, дети стоят, прижавшись вплотную друг к другу. Меня тычком впихивают в этот ад, и дверь с внешней стороны защелкивается на задвижку.

— Что это? Кто здесь?

— Евреи из Кировограда, — доносится сдавленный старческий голос.

В те кровавые дни 1941 года немцы в Кировограде и его окрестностях собирали и расстреливали еврейское население.

Так я очутился в лагерном «лазарете». Ничего не скажешь, немцы-барахольщики хорошо «пристроили» меня…

На утро следующего дня к сараю подкатила французская грузовая машина с брезентовым верхом и отброшенным бортом. Ворота сарая распахнулись.

— Лос! — гаркнул фашист.

Я попадаю в первую машину, вместе с детьми, женщинами и стариками. Нас привозят ко рву. Выгружаемся. И вот я стою около рва, длинного, широкого, сплошь заваленного трупами. Машины все прибывают. Справа и слева — танкетки с жерлами спаренных пулеметов. Рядом с ними — рота карателей, у каждого убийцы фашистская свастика на рукаве — это молодчики из зондеркоманд, гестаповцы, сотрудники службы безопасности…

Каратели не курят, стоят молча с автоматами наперевес. Расстояние от одной танкетки до другой — метров сто. Мы — в середине. Машины все прибывают. Обреченных уже человек восемьсот.

Как только прозвучала команда: Feuer![16] — мои ноги подкосились, и я в полуобморочном состоянии упал почти на самый край обрыва. Крики, стоны, ругань, молитвы, душераздирающие вопли, стрельба из крупнокалиберных пулеметов, автоматные очереди — все слилось в один истошный смертельный вопль… На меня упало несколько трупов. После первой «свинцовой обработки» началась вторая. Сначала по груде простреленных тел двинулась рота карателей: они добивали живых. Потом с противоположной стороны двинулась новая волна убийц… И наступила тишина. Только изредка доносились приглушенные стоны и отдельные пистолетные выстрелы.

вернуться

14

Хочешь свободы? Где деньги? (нем.)

вернуться

15

А, достаточно! Идем! (нем.)

вернуться

16

Огонь! (нем.)