Изменить стиль страницы

— Старик, — попросил я в испуге, — объясни, что случилось. Ты выглядишь, будто на похоронах своей бабушки. Будто ты мертв.

При слове «мертв» в мозгу у меня что-то сработало. Я не суеверен, и то, что произошло в моих мыслях, ни в коей мере не является удивительным или необъяснимым.

Я внезапно осознал, что они все мертвы, и в этом нет никакой сенсационной тайны. Они утратили всякую надежду когда-либо вернуться домой. Махнули рукой на все, в том числе и на собственные жизни. Мой рассказ, должно быть, прозвучал для них сказкой о чем-то несуществующем. Их мечты о славном, громадном крахе развеялись. Революция, которая должна была начаться, когда они вернутся домой, и закончиться через две бурных, кровавых недели, стала химерой, кораблем-призраком в черном море смерти. Единственная твердая опора в жизни Порты, его прибежище, тепло женского живота, — даже она утратила свое значение. Из этого не следует, что поведение Порты стало менее распутным: всякий раз, завидя круглящийся зад, он все так же шлепал по нему, все так же брал и отдавал. Но, как сам он сказал несколько дней спустя — он только что был с крестьянской девушкой и описывал все происходившее в своей живописной манере, — потом вдруг умолк и оглядел нас.

— Иногда кажется, я стою и наблюдаю за собой. Это делаю не я. Я стою у окна, смотрю, как герр Порта божией милостью лежит там и трахается. Если б только в том окне было что-то интересное: работа пожарной команды или Гитлер, сбривающий половину усиков перед тем, как выступать с речью — но смотреть там не на что, и даже будь на что, меня бы это совершенно не тронуло. Вы, конечно, не понимаете, и черт с ним, потому что я сам не понимаю.

Много дней я старался избавиться от мрачного убеждения, что они мертвецы, поскольку никак не мог обсуждать это с ними. Потом однажды спросил напрямик, действительно ли они совершенно пассивны или мне это кажется, хотя в общем-то мы проводим время совсем, как раньше.

— Право, не знаю, что и ответить, — сказал Старик.

— Все отпуска отменены, — сказал Порта. — От полка, в котором было шесть тысяч человек, когда в сорок первом мы отправлялись на фронт, осталось семеро, — и он принялся считать на пальцах: — Оберст фон Линденау, оберстлейтенант Хинка, гауптман фон Барринг плюс четверо почтенных членов этой роты. Аллах велик, но список потерь велик еще более.

— Аллилуйя и перекрести свой …!

— Аминь!

— Да, — сказал я, и голос мой был чуточку визгливым от ощущения страха где-то под ложечкой. — Но нельзя забывать о книге, которую мы обещали друг другу написать.

Они посмотрели на меня. Мой взгляд в ужасе метался от одного к другому. Они меня не знали или, скорее, знали лучше, чем я сам, и питали ко мне самое глубокое, спокойное сочувствие, потому что я до сих пор лелеял глупые надежды, обладал беспокойным, колотящимся сердцем, над которым дули ветра.

— Когда будешь писать нашу книгу, — заговорил Порта, свинчивая свою флейту, — передай всем девушкам мой сердечный привет. Ни одна душа не станет ее читать, поскольку нельзя предлагать почтенной публике книги о чем-то, кроме как о маленькой телефонистке и дюжем сыне коммерсанта в номере отеля. Или о медсестре и главном враче. Но в любом случае никто из персонажей не должен быть отталкивающим. Как я уже сказал, на нашей книге ты не разбогатеешь. Людям попросту наплевать. Поэтому тебе придется лезть в свой карман, чтобы как следует за нас выпить в тот день, когда ее закончишь.

СОВЕТСКАЯ ПРОПАГАНДА НА ФРОНТЕ

Пока мы были на тех позициях, наступило Рождество 1943 года, и мы старались сделать его по возможности праздничным. Поставили елочку в ящик из-под снарядов…

Пропаганда с той стороны была изобретательна до фантастичности. Иногда она представляла собой такие чудовищные вымыслы, в которые ни один нормальный человек не мог бы поверить, но мы не были нормальными, поэтому они неизменно оказывали воздействие.

Она волновала нас, вызывала неуверенность, расстройство из-за нашего отчаянного положения, наших плачевных обстоятельств, и русские пропагандисты пожинали богатый урожай. Я имею в виду даже не тех, кто перебегал и сдавался — иногда целыми взводами с унтер-офицерами во главе. Их было не так уж много. Что до подавляющего большинства, прусская дисциплина и геббельсовская пропаганда об ужасных условиях в Советском Союзе держали нас мертвой хваткой; и даже без них остатки здравого смысла подсказывали, что после того, как немецкая армия грабила и разоряла русские земли, нас вряд ли примут с распростертыми объятьями, как уверяли вкрадчивые передачи по громкоговорителям. Я хочу сказать, что русская пропаганда оказывала парализующее воздействие на тех солдат, которые предпочитали оставаться на месте. Она терзала и иссушала наш разум.

Русские в основном прибегали к сильным, объективным доводам, которые застревали в твоем сознании, сколько бы ты не твердил себе и другим: пропаганда! Да, то была пропаганда, но хорошо обоснованная — они располагали доказательствами.

Русские громкоговорители ревели:

— Немецкие товарищи! Переходите к русским друзьям! Чего вы лежите там и замерзаете? Переходите, получите теплую постель и приличное помещение. Хорошенькие женщины позаботятся, чтобы у вас ни в чем не было недостатка. Продовольственный паек будет втрое больше, чем у нацистов. Сейчас к микрофону подойдет ефрейтор Фрайбург и подтвердит, что все это правда. Он у нас уже два года. Посетил все наши лагеря военнопленных и видел, что они вовсе не похожи на места заключения, как вам это представляется. Наши лагеря расположены в больших отелях или на базах отдыха, в комнате не больше двух мужчин и двух женщин. Но вот ефрейтор Фрайбург, послушайте его.

Вскоре громко раздавался дружелюбный голос:

— Привет, товарищи из Двадцать седьмого танкового! Говорит ефрейтор Юрген Фрайбург из Триста девятого гренадерского полка. Я родился двадцатого мая шестнадцатого года в Лейпциге, жил в Дрездене на Адлерштрассе дом семь. Нахожусь в плену у русских с августа сорок первого года, и это было замечательное время. Я побывал почти во всех лагерях в России, и у нас есть все, чего только душа пожелает.

Затем больше часа он описывал рай, в котором жил. Среди всего прочего зачитывал меню на неделю, в которое входили икра, жареная свинина, гуси и голуби. У нас слюнки текли от одного упоминания такой пищи.

Как-то вечером русские установили на бруствере траншеи большой киноэкран и стали показывать фильм, едва не сведший с ума многих. Мы видели немецких военнопленных, сидящих в первоклассном салоне. Потом наблюдали за двумя с той минуты, как они попали в плен, видели, как их обслуживали, словно принцев, в замечательных комнатах, где на громадных столах лежали горы великолепной снеди, ее снимали под всевозможными ракурсами и очень крупным планом. Многие из нас чавкали, сами не замечая того, при виде этих чудес киносъемки, и я почти верю, что если б русские продолжали показывать эти фильмы о еде, весь Двадцать седьмой полк не сводил бы глаз с экрана.

Следующая сцена разыгрывалась в роскошной комнате, где бросалась в глаза огромная кровать. Хорошенькая молодая женщина медленно раздевалась перед немецким пехотинцем. Снимала одежку за одежкой, вертясь перед солдатом. Оставшись совсем голой, раздела его; затем последовал порнографический эпизод, непристойнее которого трудно придумать. На немецких позициях воцарилась тишина. Многие вздыхали, издавали негромкие звуки, сами не сознавая этого. Слушать их было отвратительно.

— Браво, браво, Иван! — закричали мы. — Прокрути еще раз. Бис! Бис!

Мы кричали и ритмично хлопали в ладоши.

Потом раздался треск громкоговорителя, и мы замолчали.

— Товарищи! Не погибайте за чуждое вам дело. Пусть эсэсовские бандиты и герои из гостиной Геринга, наслаждающиеся жизнью в оккупированных странах, воюют за Гитлера и его свору. Вы, ветераны настоящей немецкой армии, слишком хороши для такого свинства. Переходите к нам, не медлите! Те, кто пожелает вступить в Красную армию и сражаться за свои истинные права, получат звания, которые носят. Но для этого нужно перейти прямо сейчас!