Изменить стиль страницы

Старуха с семечками, сев между Легионером и мной, принялась рассказывать о том, что случилось в деревне перед нашим появлением. Оказалось, мимо проезжал на конях отряд НКВД, и они первым делом увидели коричневую рубашку, сушившуюся на веревке перед домом.

— Перед домом Розы, — печально сказала старуха. — То была рубашка ее любовника. Ее любовником был немец.

Легионер скривил гримасу.

— Можно подумать, речь идет об эсэсовцах.

Комиссар, который командовал отрядом, срезал саблей рубашку и топтал конем, пока она не превратилась в лохмотья, а после этого мелочного жеста презрения послал двух подчиненных в дом искать Розу, которая спряталась в печи. Семнадцать лет назад там же прятались троцкисты. Розу нашли и повесили, как в свое время троцкистов. Вместе с ней казнили еще нескольких жителей деревни, в том числе единственного сына старухи. Тела бросили в снег и запретили родным устраивать приличные похороны. Легионер и я слушали рассеянно. Мы были буквально набиты рассказами о подобных происшествиях, и повесть ее нас не особенно трогала.

Порта с Малышом наполняли животы жареной бараниной и вином, сидели с глупыми улыбками на лицах и с танцовщицами на коленях, а я положил голову на плечо Легионера и закрыл глаза. Воздух был насыщен дымом и запахом пота, вино оказалось крепче, чем я предполагал. Полусонный, я почувствовал, как старуха придвинулась ко мне. Ощутил на лбу ее руку, отбрасывающую назад волосы, услышал ее тонкий, надтреснутый голос. Я походил на ее сына, единственного сына, убитого молодчиками из НКВД. Мы были одного возраста. Очень походил… Я заснул с легким ощущением ее старческой, мозолистой руки, гладившей меня по лбу, и впервые за много месяцев мне снилось, что война кончилась.

Наутро, когда мы уходили, старуха сунула мне в руку баранью ногу.

— Тебе, — прошептала она. — Смотри, никому больше… только тебе! Да хранит тебя Бог, сынок…

Попрощаться вышла вся деревня. Кое-кто дошел с нами до реки, но перейти ее не посмел никто. На той стороне прочесывали местность войска НКВД. Калмыки ненавидели их, боялись больше всего на свете.

— В Индокитае то же самое, — задумчиво проговорил Легионер. — Можно было чувствовать себя как дома среди врагов и погибнуть от рук своих… Помоги Бог этим беднягам, если комиссары узнают, что мы были там.

Отступление продолжалось. Метель продолжалась. Заблудившись в лесу, мы встретили отбившихся от своих казаков. Те и другие удивились этой встрече, но мы нехотя остановились для боя с ними. Казалось верхом безумия сражаться в метель посреди леса. Думаю, обе стороны с удовольствием предпочти бы разойтись без обмена ударами, но всегда находятся фанатики вроде Хайде, стремящиеся убивать.

Мы вышли из леса на открытое пространство. Ветер был так силен, что мы едва продвигались вперед. Шли час за часом в поисках линии фронта, согнувшись и увязая в снегу. Дни переходили в ночи; ночи, как мне казалось, в недели, недели — в месяцы, годы, десятилетия. Казалось, мы всю жизнь бредем по России.

— Ничего! Подождите, дойдем до Чира…

— Найдем на Чире наших…

— Дойдем до Чира, и все будет хорошо…

Наконец мы вышли к Чиру; снег по-прежнему валил, ландшафт был по-прежнему голым, и где проходит немецкая линия фронта, можно было только догадываться.

— Их здесь нет!

Поднялся крик: удивленный, потрясенный, ошеломленный.

— Их здесь нет!

Больше сотни растрескавшихся губ произносили эти слова, люди брели вперед, неспособные поверить, что мы до сих пор между небом и землей.

Больше мы не могли выносить этого. Даже самые отчаянные оптимисты упали духом. Даже грозный генерал Аугсберг рухнул на колени в сугроб и закрыл лицо руками.

— О, Господи! Господи! Смилуйся…

Он, казалось, забыл, что эсэсовцам строго запрещено верить в Бога.

Кроме завывания ветра, к которому мы так привыкли, что перестали замечать, ничего слышно не было. Ни стрельбы, ни взрывов, ни даже слабого громыхания далекой артиллерии. Никаких признаков линии фронта на сотни километров вокруг.

— Бригадефюрер! — Юный лейтенант, ставший заметно старше с тех пор, как я впервые его увидел, подбежал и встал на колени в снег рядом с генералом. — Вы не должны сдаваться! Не должны покидать нас!

— Оставьте меня! Уйдите, оставьте меня в покое! Я дальше не пойду…

— Но… все эти люди… все мы… все мы верили в вас. Вы довели нас сюда, ради бога, не сдавайтесь теперь!

Генерал посмотрел на юного лейтенанта. Его серые глаза были унылыми. Обычный безумный эсэсовский огонь погас, и он выглядел почти человечным.

— Какой смысл продолжать путь? — откровенно спросил он.

Мы стояли позади него, сбившись в кучу, ждали приказа, что делать. Лейтенант поднялся на ноги. На шее у него был синий шерстяной шарф. Мне стало любопытно, кто связал эту вещь. Мать, жена, возлюбленная? Становясь сентиментальным, я представил, как их руки любовно обернули шарф вокруг шеи, когда они последний раз провожали его на вокзал, и мне вдруг стало жаль этого юного лейтенанта, которому суждена смерть. Не старше меня, и ему суждена смерть… всем нам суждена смерть…

Кто-то позади меня разразился отчаянными рыданиями. Генерал Аугсберг вставил в глаз монокль, придал лицу обычное суровое выражение и встал.

— Так! Чего ждем? Пошли дальше!

Мы перешли Чир. Оставили позади еще одну реку.

— Следующей будет Калитва, — сказал Старик. — Мне почему-то кажется, что мы и там ничего не найдем.

— Не беспокойся, — сказал Легионер с жесткой улыбкой. — Дальше будет еще одна река… Оскол, если мне память не изменяет. А от Оскола до Донца не больше ста километров…

— А потом что? — злобно спросил я. — Что, если и там никого не окажется?

Старик пожал плечами.

— Наверно, будем идти, пока не выйдем к Днепру.

— К Днепру! — фыркнул я. — Кто, по-твоему, сможет туда дойти?

— Никто, но будет куда стремиться, — дружелюбно сказал Легионер.

Неподалеку от нас мучительно хромал фельдфебель одной из отборных частей немецкой армии. В живых, кроме него, в ней никого не осталось. Незадолго до сражения за «Красный Октябрь» их священник произнес проповедь, где утверждал, что все будет по воле Божьей. Он погиб и не мог объяснить фельдфебелю, почему Бог пожелал, чтобы вся его часть была уничтожена огнеметами русских. С тех пор фельдфебель был мрачным, ушедшим в себя.

Позади нас семенил по снегу маленький, но решительный казначей из дивизии «Великая Германия». Дома, в Вене, казначей владел отелем и некогда был таким гордым, что не снисходил до разговора с подчиненными, если не считать отдачи приказов. Однако после Сталинграда он был очень рад поговорить с любым, кто соглашался его слушать. У него состоялся долгий разговор с Портой, который хотел выяснить, почему он не устроил вместо обычного отеля первоклассный бордель. Казначей очень заинтересовался этой идеей. Он молча шел километр за километром, рисуя в воображении, какие девочки у него будут и какие услуги он будет предлагать.

Ночью мы несколько часов отдыхали в брошенной деревне, дома в ней представляли собой почерневшие развалины. В остатках сгоревшей конюшни обнаружили дохлую лошадь. Мясо на морозе отлично сохранилось, и, когда Порта разморозил его и разрезал, мы поджарили куски на открытом огне и съели на завтрак. Один солдат сказал, что такого сочного и нежного мяса еще не пробовал.

— Говорят, — задумчиво сказал Грегор, слизывая мясной сок с пальцев, — что человеческое мясо самое вкусное.

— Кое-кто клянется в этом, — весело согласился Порта. — В лагере для русских пленных возле Падерборна можно было купить на черном рынке человеческую печень.

— Пробовал ее? — спросил я.

— Нет, но, думаю, стал бы есть, если б совершенно оголодал… И если никто не скажет, что ты ешь, какие могут быть возражения?

На рассвете мы продолжили свой долгий марш в никуда, но мотор танка обледенел и никак не заводился. Пришлось бросить его в деревне. Кое-кто завидовал Порте и теперь втайне радовался, что он идет пешком вместе с остальными, но это стало концом дороги для неспособных идти тяжелораненых.