Изменить стиль страницы

А мечта у неё была одна, вот выучится и будет она большой учёной, как Любовь Орлова в фильме, который она видела в райцентре ещё до войны. Приедет в Москву и там, в Кремле, ей будут вручать награды и Дмитрий Николаевич очень пожалеет и влюбится в неё сильно-пресильно. Она, конечно, его простит. На большее у неё не хватало фантазии, и она засыпала. Но в район она так и не поехала, потому что летом понаехало в их края видимо-невидимо народу: сначала комиссии, потом строители, а потом и сам Дмитрий Николаевич. Больше Паня с ним не расставалась, жили они и в Ленинграде, и в Москве, но из-за больных лёгких пришлось переехать в Одессу. Здесь он месяцами лечился в санаториях, преподавал в университете, а Паня ухаживала за мужем, как только могла.

В нашем дворе она слыла угрюмой кацапкой, ни с кем из дворовых не дружила, кроме моей бабушки. Бабушка, отправив меня в школу, Алку в институт, на пару с тетей Пашей отправлялись на охоту, как в шутку называла бабушка их путешествия. Трамваем добирались до Лузановки, а оттуда пешком вдоль берега моря, минуя Крыжановку, в Лески, и там где-то в районе обсерватории собирали нужные для всех травки. Возвращались они только к вечеру, уставшие, но довольные, расхваливая места, где им удалось побывать, кого встретить. Травки теперь перебирала и высушивала новая бабушкина подруга. Муж ее месяцами отсутствовал, то в командировках, то в больницах, а когда появлялся, дома в шутку говорил жене: «Сдаюсь, весь в твоём распоряжении, спасай, делай со мной, что хочешь, только чтобы к 20-му числу я мог уехать на доклад комиссии в Москву». И тётя Паша принималась лечить мужа, жалея, что в Одессе нет сибирской баньки, в которой она бы его пропарила, как следует, и вышла бы из него эта клятая хворь.

Ещё тётя Паша имела опасную, по мнению моей бабушки, привычку оставлять свою комнату незакрытой. Прозвище на Коганке она, конечно, тоже получила, но простенькое: «Как? Как?» Поскольку никогда не давала собеседнику договорить и всё время переспрашивала. Уже и козе ясно, о чём речь, но до её мозгов никак не доходило. Только у моей бабки хватало терпения объяснять этой кишкомотине, что это значит по-нормальному. А уж дворовые сплетницы, так те вообще никак не могли успокоиться насчёт этой странной супружеской пары. Вечерами, когда Пашкин муж возвращался из командировки, они под их окнами пели «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклеймённый». Зато, когда профессор получил такую шикарную квартиру, все как одна заткнулись. Только бабушка моя расстроилась, что некому ей передать такое нужное для людей дело, и принялась нас с сестрой по новой пилить.

Тётя Паша бабушку и меня пригласила как-то в гости к себе на улицу Щепкина, показать, в какой красоте теперь она живёт. Это было на Октябрьские праздники, мужа её дома не было. Она очень хотела похвастаться и квартирой, и какой она стала хозяйкой. Больше всего я позавидовала балкону, ванной комнате и туалету, а бабушка — газовой плите и паровому отоплению. Когда мы возвращались домой, бабка читала мне нотации, что всего в жизни нужно добиваться самой. Редко так бывает, что всё свалится с небес само по себе, нужно трудиться и трудиться, учиться и учиться. Уставшая, я плелась за бабкой и передразнивала её манеру вечных наставлений.

Вместо Паши-Пани в их комнатку въехали новые соседи с больным мальчиком. Несчастного сразу все невзлюбили и прозвали Ицыком. Его мама водила в школу на Садовой под известным всем в Одессе номером 75, для больных, но недолго, потом его отправили в больницу и он редко появлялся во дворе. Дети народ злой, и, как бы нам ни доставалось от взрослых, мы всё равно корчили рожицы всегда придурочно улыбающемуся мальчику, обзывали его Ицыком, на самом деле его звали Серёжа; удивительно, но он ни на кого не обижался, чем ещё больше нас раздражал.

...Какой жуткий холод, невозможно согреться, я, свернувшись калачиком, пыталась унять бившую ее дрожь, натянув на голову одеяло.

— Вылазь, не спишь же! — Над самым ухом послышался голос старшей сестры. — Что, снегу наелась, школу решила проказёнить?

— А снега нет никакого, — из-под одеяла с трудом ответила я.

— А ты посмотри, — не унималась Алка.

Окно кухни выходило в узкий проход, где находились сараи, располагавшиеся на уровне земли, поэтому кухня считалась полуподвалом. Из него виднелись только ноги проходивших с вёдрами жильцов. Желтый свет от висящей под потолком лампочки освещал окно, и было видно, как уже лежит под углом к грязному стеклу несколько сантиметров снега и как бьются в окно снежинки. Алка подставила табуретку, влезла на окно и задёрнула пошитые бабушкой занавески.

Соль от бывших соляных складов навсегда проела стены до самого потолка, солнечный свет никогда не заглядывал в наше окошко на кухне, где готовили и ели еду и спали бабушка с дедушкой и их дочь Ноночка, теперь уж покойная. Как только бабушка не боролась с этой проклятой сыростью — ничего не получалось. Чем больше протапливали, тем больше влаги и пара было на кухне. Ноночка от этого болела чаще других. У неё были слабые лёгкие. Это случилось под Новый год, и я на всю жизнь запомнила, как мама, плача, шила покрывало для Ноночки в гроб, а Алка ей, младшей сестре, наряд — пачку снежинки на первую в её жизни школьную ёлку. И этот наряд был самым лучшим, потому что Фёдор Павлович с маминой работы подарил много марли. А покойная Ноночка целый год до этого собирала от конфет серебряные и золотистые обёртки, из них получились снежинки, которые сверкали на пачке и пелеринке. Алка даже шапочку смастерила из ваты и покрасила старые туфли в белый цвет. В школе всем было весело, а мне хотелось всё время плакать. Потому что Алка не успела меня заранее увести в школу и при мне занесли в комнату гроб с Ноночкой, которая была одета, как невеста, в фату. И эти крики бабушки и мамы я никогда не забуду. Только Алка не кричала, из её большущих глаз выкатывались слёзы, которые она молча смахивала одной рукой, в другой она несла мою пачку. Я бежала рядом с ней и тоже давилась слезами.

Праздник в школе прошёл как в тумане — ничего не запомнила, осталась на память только фотокарточка, на которой сняты снежинки-первоклассницы 45-й женской школы 28 декабря 1953 года. Во всём был виноват этот пришибленный жених Нонны, который лил крокодиловы слёзы — лучше бы снегом её не кормил, когда бесились на горке дотемна, вот она и захворала сильно.

Чего я плачу? Горло разболелось, глотнуть не могу. Сестра ушла в комнату, свет на кухне выключила — темно. Только Рябка в углу никак не угомонится, всё топчется, кряхтит, наверное, яичко снесёт к утру. Все Коганку вспоминаю. Когда мы жили там, бабушка держала кур в сарайчике, рядом с нашей комнатой. Куры и цыплята целыми днями бродили по полянке, лакомясь всем, что попадётся. Возвращались они к шести часам вечера, ужинали, пили воду и сами заходили в сарай ночевать, занимая свои персональные жёрдочки. А когда мы переехали с окраины Коганки сюда в ее центр, пришлось переселить своих кур в другой сарай, где их передавил хорек. В живых осталась одна рябенькая курочка, вот мы и прозвали её Рябой, и жить она стала зимой на кухне, а летом в нашем палисаднике. Рябка несла каждый день по яичку, из которых бабушка делала нам «гоголь-моголь». Ряба была очень умной курицей и бегала за бабкой, как маленький ребёнок. Успокаивалась только, когда высиживала цыплят. Бабушка усаживала её на старую дедушкину шапку, да так, чтобы подросших цыплят можно было поскорее выпустить в построенный под топчаном в палисадничке курятник. Я никогда не видела, когда и куда деваются наши цыплята. Зато другие соседи тащили купленных на базаре кур за лапки вниз головой, и они пытались вырваться, пока им не перерезали горло возле уборной и они ещё долго бились и вздрагивали, пока стекала кровь. Потом их обливали кипятком и выщипывали перья, которыми набивали подушки. Возле крана эти перья мыли в корытах и сушили. Бабка всегда возмущалась и долго бурчала: «Вот Лэя ленивая, подушку она для дитя набьёт, я ей говорю, как надо сделать: пух от пера сощипать, а она мне, хозяйка сраная, и так сойдёт, я всю жизнь на соломенной спала и ничего».