Изменить стиль страницы

Вначале меня бесило ее упрямство. Она села вместе со мной. Регулировщик и я долго уговаривали ее не ехать. Она сказала:

— Еще не известно, когда будет другая машина, а я не могу ждать ни минуты.

— Но вы же свалитесь на первом километре, — уныло сказал шофер, молчавший до этого.

— Я буду крепко держаться. — Она помолчала, как бы задумавшись над тем, что ответила неубедительно. Упрямо тряхнув головой, она решительно полезла на ящики. — Все равно… я еду…

И вот мы едем. Я следил за ней. Мужественное молчание, с которым она переносила всю эту ужасную езду, постепенно покорило меня, и я скоро почувствовал к ней уважение. Мне захотелось сказать ей что-нибудь. Но я долго колебался, прежде чем задать самый простой вопрос. Я спросил:

— Ну, как вы себя чувствуете?

— Так же, как и вы.

— Значит, плохо, — решил я. — Вот сейчас приедем в Великие Луки, и я вас дальше не пущу…

— Нет, мне надо ехать…

— Куда вы поедете?

— Мне надо в Осташков.

Я знал этот городок с пыльной базарной площадью и тихими широкими улицами. Озеро Селигер сонно плещется около порогов покосившихся домишек, и по утрам, шлепая колесами по этой сонной воде, к пристани приваливает старенький шумный пароходик с крикливыми рыба́чками из Заплавья и дородными, степенными молочницами из Пачкова. Кроме госпиталей, сейчас в этом городке ничего не было. Я сказал:

— Эта машина в Осташков не пойдет.

— Я пересяду на другую.

— Послушайте, я не хочу сделать вам ничего дурного, но я не пущу вас дальше. Вы утром сможете уехать на поезде. Отсюда идет пассажирский поезд.

— Ах да, поезд! Тогда я действительно, пожалуй, слезу. Но он утром идет, вы это точно знаете? Потому что, если вечером, я тогда пешком уйду. Я не могу ждать.

В Великие Луки мы въехали молча. Город появился внезапно. В темноте встали силуэты разрушенных войной зданий — молчаливых свидетелей борьбы и гибели красивого города. Я только спросил:

— Как вас зовут?

Она долго не отвечала. Машину в это время очень качнуло.

— Ольга, — сказала она, как только прошла опасность съехать вместе с ящиками на дорогу. — Ольга Давыдова. А вас?

— Сергей. — И тут мне послышалось что-то похожее на сдержанный стон. — Что с вами?

— Ничего. Только я, пожалуй, не буду ждать поезда. Я поеду на этой машине.

Я промолчал, твердо решив не пускать ее.

— Слезайте, — сказал я, когда машина остановилась. — Слезайте, вы свалитесь. Слезайте.

Она стала покорно и неуклюже спускаться с ящиков. Я стоял на земле и помог ей спрыгнуть с борта машины.

— Весь город разрушен, — сказал я.

— Я знаю. Мы его брали вместе… — Голос ее дрогнул, она не договорила.

Я подумал: «У нее, очевидно, погиб здесь близкий человек».

— У вас… — начал я.

Она поняла меня и не дала мне говорить:

— Нет, нет, нет! Он просто сейчас ранен, и я еду к нему.

Мы шли по дороге. Было очень тихо. Оказывается, не было никакого ветра. Была теплая весенняя ночь. А мы продрогли на машине.

— Идемте в обогревательный пункт, — сказал я и свернул с дороги к разрушенной стене когда-то высокого дома.

Мы прошли через пустырь, спотыкаясь о камни и скрюченное железо.

Да будет благословен навеки тот, кто создал пункты тепла на холодных фронтовых дорогах! Гостеприимство их незабываемо. Здесь можно было согреться горячим чаем и уснуть на жестких нарах, прислонившись к чужому плечу.

Мы спустились в подвал разрушенного дома, и нас обдало душным теплом общежития. Чадили коптилки. Для нас, пожалуй, не было места: люди тесно спали на нарах, но я бесцеремонно раздвинул спящих и, освободив для Ольги уголок, сказал:

— Ложитесь.

Она сняла вещевой мешок, шапку и легла. Но тут же села, обхватив колени руками.

— Нет, не могу. Я, наверное, не дождусь утра.

Тусклый свет коптилки падал на ее усталое лицо. Это было простое лицо русской женщины. Ее глаза, большие, серые, смотрели на меня доверчиво и робко, и было невероятно, что эта женщина час назад проявила столько настойчивости и мужества.

В углу среди спящих поднялась взлохмаченная голова и внимательно осмотрела нас. Потом я заметил: человек этот торопливо пригладил ладонями волосы и застегнул на все пуговицы шинель. Он уже больше не ложился, пристально следил за нами и, как мне показалось, несколько раз порывался подойти к нам.

Неподалеку от нас кто-то тихо запел песенку тяжелых времен сорок первого года:

Много дорог исхожено, много всего изведано,
Много раз искали меня безжалостной смерти глаза.
Но нужно было выстоять, но надобно было выдержать.
— Умри, солдат, — сказали мне, — но ни шагу нельзя назад.

Я прислушался, но певец замолчал и добавил смущенно:

— Только я вот забыл, как она в середине…

— Эх ты! — укоризненно сказал кто-то.

— Но кончается она так, — торопливо сказал певец и запел опять:

Не все на войне сбывается, не все с войны возвращаются,
Но если судьбой написано не видеть мне ласковых дней,
Помни: я дрался за жизнь твою, безмерно мною любимую,
Помни… ну пусть недолго, хотя бы при жизни моей.

Моя спутница сидела, все так же обняв колени руками, и, медленно раскачиваясь из стороны в сторону, сказала:

— Нехорошая песня. Почему он ей не верит? Ведь он не верит! — И, тряхнув головой, как бы оттолкнув эту мысль, заговорила о своем: — Я и сейчас не знаю, как это получилось. Мы всю войну были вместе, а тогда он ушел один, как нарочно, а я сидела на рации, и мне сказали об этом… об этом несчастье, когда его уже увезли… Когда его увезли неизвестно куда. — Она прикусила губу, чтобы не заплакать, и долго молчала, видимо, борясь с собой и глотая слезы. Ноздри ее вздрагивали. — Я теперь ко всему готова… Но он стал мне дороже всего на свете.

Ольга вдруг улыбнулась и снова приняла прежнюю позу, позу человека, разговаривающего с самим собой.

— Он у меня очень странный. Когда он говорит, то не поймешь, шутит он или серьезно. Он и предложение мне сделал по-своему… Пришел как-то вечером: «Оля, я решил сделать тебе приятное». Я подумала, что поедем во дворец культуры на танцы, а он сказал: «Жениться на тебе». Мы с ним вместе ушли на войну. В тот день, когда по радио выступил товарищ Сталин, мы заперли комнату и ушли.

Мне стало жалко ее. Я знал по себе, что, когда все время думаешь об одном человеке, всегда думаешь сразу обо всем, что связано с ним. Я сказал:

— Вам надо отдохнуть. Вы усните. Так скорее придет утро.

— Хорошо, я попробую.

Она легла. Я поправил на ней шинель, удивляясь тому, что судьба этой женщины так глубоко затронула меня. Тот лейтенант, что наблюдал за нами, прошел мимо нас и многозначительно кивнул мне головой. Я понял — он приглашает выйти. За дверью он шепотом спросил:

— Вы знаете ее?

— Нет, я ее встретил по дороге сюда.

— Дело в том, что я везу ей записку от мужа. Я с ними в одном полку служу. И я лежал в госпитале, когда его привезли. А они москвичи. С Таганки. Вот хорошо, что мы с ней не разъехались. — Он говорил сбивчиво, видимо, торопясь высказать все, и держал меня за рукав.

— Так отдайте ей записку, — предложил я.

— Стоит ли? Вот я и вышел посоветоваться с вами… Он… у него, видите ли, ампутировали обе ноги. Я его видел там, в госпитале. Он, кажется, не хочет, чтобы она приезжала… Не хочет, чтобы она видела его таким. А она едет. Ведь она едет к нему?

— К нему.

— Вот видите. Как же быть?

— По-моему, надо отдать. Пусть она знает.

Порешив так, мы вернулись. Я тихо спросил:

— Вы спите?

Я был очень неуверен в правильности того, что мы делаем. Если бы мне пришлось повторить этот вопрос, у меня бы не хватило силы для этого. Но Ольга сразу же откинула шинель и села.