Изменить стиль страницы

«Максизм» давал именно эту нелегкую установку — установку нонконформизма: смотреть прямо в лицо неправедному миру, не заслоняясь никакими доктринами, — и жить по высшим нравственным законам, не оглядываясь ни на какие авторитеты.

Двух станов не боец: судья — истец — заложник —
Двух — противубоец! Дух — противубоец.

Так закончила Цветаева год спустя прекрасное трагедийное стихотворение, посвященное теме «ни с теми, ни с этими». Его раскаленные строфы — манифест свободного духа. Знающего свои ценности и не отступающегося от них, даже если весь мир твердит иное:

…Вы с этой головы, настроенной — как лира:
На самый высший лад: лирический…
                                       — Нет, стой!
Два строя: Домострой — и Днепрострой — на выбор!
Дивяся на ответ безумный: — Лиры — строй.
Вы с этой головы, с лба — серого гранита
Вы требовали: на́с — люби! те́х — ненавидь!
Не всё ли ей равно — с какого боку битой,
С какого профиля души — глушимой быть!

Как ни сложно было Цветаевой выбираться из дому, она посещала и доклады, и, как мы видели, вечер, посвященный теме «Гитлер и Сталин»; бывала на выступлениях Керенского, когда он рассказывал о событиях октября 1917 года; присутствовала при остром и отнюдь не литературном споре Мережковского с Вайяном-Кутюрье на вечере, посвященном теме «Андре Жид и СССР».

Куда ее не тянуло, так это на Монпарнас, к завсегдатаям кафе, где из вечера в вечер собирались русские литераторы, художники — поговорить об искусстве и жизни. Одним из таких завсегдатаев был, в частности, талантливый поэт Анатолий Штейгер, интересный для нас еще и тем, что спустя полтора года он станет адресатом горячих цветаевских писем. В июле 1934-го, вскоре после ужаснувшей мир «ночи длинных ножей», в очередной раз продемонстрировавшей новый климат Европы, Штейгер писал Зинаиде Шаховской: «На Монпарнасе <…> все по-старому; мне кажется, что если бы даже какое-нибудь там моровое поветрие скосило всех парижан, то, придя вечерком в Наполи, Вы все же застали бы там Адамовича, Ладинского, Иванова, Варшавского и еще кой-кого, мирно обсуждающих достоинства нового романа…»

Летом уехал в Москву на Первый съезд советских писателей Эренбург. Вернувшись, он выступил в зале «Мютюалите» вместе с гостями съезда — Луи Арагоном, Андре Мальро и Ж.-Р. Блоком. Бурно приветствуя ораторов, люди в зале скандировали: «Советы — повсюду!»

«Франция шла налево», — писал позже об этом времени Эренбург.

Сочувствие «левых» французов молодой Советской Республике питалось теперь прежде всего надеждой на Страну Советов как на главный бастион сопротивления фашизму. В этом чувстве надежды к ним присоединялись и известнейшие писатели других европейских стран. Из номера в номер журнал «Наш Союз», выходивший при активном участии Эфрона, публиковал восхищенные высказывания об СССР Мартина-Андерсена Нексе, Эптона Синклера, Ромена Роллана, Бернарда Шоу. Последний, отвечая на одну из анкет, утверждал: «СССР больше всего способствует прогрессу человечества тем, что занимается величайшим социальным экспериментом, какой когда-либо производился сознательным образом в истории людей».

После России i_098.jpg
В парижском кафе. Слева направо: Л. М. Эренбург, неизв. лицо, Т. И. Сорокин, И. Г. Эренбург. 1925 г. (из личного архива Б. Фрезинского)

С Эренбургом у Марины Ивановны давно уже нет прежней дружбы, но изредка они видятся, а что уж совсем несомненно — в близких отношениях с Ильей Григорьевичем Эфрон. Так что Цветаева знает о том, что происходит в России. И не только о строительстве первой очереди Московского метрополитена, но и об эшелонах «раскулаченных», отправленных в далекие необжитые края Сибири. Узнаёт она и о грандиозном плане реконструкции Москвы. К его осуществлению уже приступили. Эренбург рассказывал, что снесены Сухарева башня, Китай-город, Красные ворота, начали уничтожать зеленое кольцо бульваров с их вековыми деревьями. «Москва тогда впервые узнала горячку строительства, — читаем в соответствующей главе книги «Люди, годы, жизнь», — она пахла известкой, и от этого было весело на душе. <…> Я не узнавал многих хорошо мне знакомых улиц: вместо кривых домишек — леса, щебень, пустыри. Над городом стоял оранжевый туман…»

Легко догадаться, зная Цветаеву, что от известий такого рода у нее не могло быть на душе весело. Проект перестройки Тверской улицы, уничтожение Страстного монастыря, а затем и храма Христа Спасителя — в ее глазах то была беда, и беда непоправимая: любимая с детства Москва уходила в небытие.

В цветаевском доме никто не разделял печали Марины Ивановны.

Упрямо опершись лбом в ладонь, она пишет очередную прозу. Теперь это «Черт», снова воскрешающий далекие дни ее детства, старую Москву, любимую Тарусу, Оку, мать…

Так уходит она в свою «щель», считая, впрочем, это вовсе не бегством от сегодняшнего дня, а активной защитой исчезающих в мире великих ценностей — духа, сердца, человечности. «Что мы делаем, как не защищаем: бывшее от сущего и, боюсь, будущего, — писала она Буниной. — Будущего боюсь не своего, а “ихнего”, того, когда меня уже не будет, — бескорыстно боюсь…»

И той же Буниной, в другом письме, — жалоба: «Мои живут другим — во времени и со временем…»

Девятилетний Мур, рвущийся, как и отец с сестрой, в Москву, пеняет матери:

— Бедная мама! Какая Вы странная! Вы как будто очень старая!..

Спустя девять лет восемнадцатилетний Мур в письме к старшему другу размышлял над трагедией их семьи. Он не мог знать только что упомянутого письма матери, но говорит он о том же: «…у Сергея Яковлевича всегда преобладало будущее; только им он и жил. У Марины Ивановны всегда преобладало прошлое, многое ей застилавшее. Я же всегда хватался за настоящее <…>. И в том, что у каждого из членов нашей семьи преобладала одна из этих трех величин, — в ущерб другим, в этом-то наша трагедия и причина нашей уязвимости, наших несчастий…» Там же он писал о матери: «…веры в будущее, которая облегчила бы ей жизнь и оправдала испытания и несчастия, у нее не было…»

7

С прошлой осени, когда сын начал ходить в школу, стало еще тяжелее выкраивать минуты для письменного стола. Цветаева помогала Муру готовить уроки — ему плохо давалась арифметика, как некогда матери; кроме того, она считала необходимым подолгу гулять с сыном в любую погоду…

И день оказывался разбитым на мелкие кусочки. Но едва выдается просвет — она бросается к столу и посреди кипящих кастрюль с головой уходит в свою работу, для которой родилась на свет.

Продуктивность ее поразительна, даже если не знать всех этих обстоятельств. И все-таки ее не покидает ощущение неизрасходованной, подавленной силы, хотя, как сама она говорит:

Не меньше, чем пол-России
Покрыто рукою сей!

Нескончаемое кухонное мытарство в жалких условиях быта нелегко и для домовитой женщины, в руках которой все спорится. Для Цветаевой же то была каторга вдесятеро худшая, потому что приходилось превозмогать свою органическую непригодность к делам такого рода.

После России i_099.jpg
Около дома в Кламаре (?)

Ни один из поэтов, с которыми Цветаеву обычно сравнивают — Ахматова, Мандельштам, Пастернак, — не знал этой ежедневной пытки, затянувшейся на долгие годы. У них хватало своих испытаний, но не было этой изнурительной ежедневности бытовых забот, дробящих не просто время — душу. Плохо ли, хорошо ли, Цветаева с семнадцатого года бессменно везла на себе дом, хозяйство, заботы о детях.