За поворотом раздались голоса, и он увидел в сумерках человеческие фигуры. Они шли, согнувшись вдвое, впряженные в широкие посконные шлеи. Склонялись почти до земли, пробиваясь вперед по прибрежному болоту, с трудом вытаскивая ноги из вязкой, липкой грязи. По реке двигалась баржа, высоко нагруженная лесом. Фигуры людей казались совсем маленькими по сравнению с влекомой ими громадой. Во мраке белели серебряной корой и светлой сердцевиной березовые стволы. Бурлаки не видели осадника и прошли в нескольких шагах от него, тяжело дыша сдавленными грудями, стеная звериным стоном.
«Из Голубов», — подумал он, и в этой мысли был оттенок презрения. Они готовы и на такую работу, и вот идут впряженные, как скотина, в тяжелую баржу и стонут, как скотина, под непосильной тяжестью. И тотчас ему вспомнилось, что вот так же идет сейчас и Иван, идет с рассвета до ночи, согнувшись в три погибели, смердя потом и нищетой, Иван, который поджег его дом.
Он проспал в сене лишь несколько ночных часов, а когда перед рассветом звезды стали таять в небесной дали и на востоке показалась узкая светлая полоска, поплыл дальше. Уставшие за вчерашний день руки отдыхали, вода сама несла лодку, приходилось только управлять рулем. Около полудня он миновал Ольшины и, притворясь, что не видит пристальных, удивленных взглядов рыбаков на берегу, поплыл дальше, в Паленчицы.
Комендант был дома и принял гостя довольно холодно. Осадник коротко изложил причины своего неожиданного посещения.
Комендант поморщился.
— Еще ничего не известно, знаете ли, ничего еще не известно…
— Но ведь староста говорил, что он ушел в понедельник…
— Ну да. Но ведь староста не Иван. Откуда вы знаете, что скажет Иван? А я вам ручаюсь, что у него крепкое алиби, что он не даст поймать себя на таком пустяке. Вы их еще не знаете, они хитрые, ух, какие хитрые…
Хожиняк пожал плечами.
— Так что же вы предполагаете делать?
— Подождем, увидим. Вернется, тогда я поговорю с ним.
— А если не вернется?
— Вернется, наверняка вернется. Куда ему идти, да и зачем? Вернется. Но, как я уже вам говорил, особых надежд я на это не возлагаю.
— Я всего этого не понимаю. Я уверен, что поджег он.
— Уверены-то вы можете быть, да что с того? Доказательства надо иметь, знаете ли, доказательства… А иначе сейчас же поднимется крик, что, мол, злоупотребление властью, то, другое, пятое, десятое. Не так-то здесь просто, как вам кажется. И вот еще что. Допустим, у нас есть доказательства, ну, мы его поймаем, его приговорят, а дальше что? Смех один! Что ему, плохо, что ли, в тюрьме? Помещение и пища получше, чем здесь. Разве что умрет от чахотки, — это даже любопытно, сколько их умирает от чахотки. А если нет — посидит немножко, товарищи там его воспитают, обучат, и, когда он вернется, ничего доброго не жди… Уж он тут умнее всех, над всеми верховодит… Не знаю, что они себе думают там, в Варшаве, а нам тут очень трудно. Некоторые предпочитают развязываться с такими без суда, своими средствами… Вот только, если впоследствии это обнаруживается, хлопот не оберешься — скандал, следствие, всякие истории. Хорошо еще, если только переведут в другое место, а может кончиться и хуже. А обычными средствами разве с ними справишься! Упрямые, озлобленные, и уж известно, кого они слушаются. Вы не удивляйтесь, что мне неохота с ними связываться. Они тут уж не одного прикончили. Эх, господин Хожиняк, проклятая это страна и проклятая жизнь…
Осадника эти жалобы не тронули. Он смотрел с крыльца на садик коменданта, на посыпанную белым песком дорожку и с новым приливом бешенства вспоминал, сколько еще времени придется ему теперь пользоваться сомнительным гостеприимством старосты, прежде чем удастся поставить новый дом.
— И охота вам была ездить в эти Синицы… Городишко, чтоб его черти взяли! Как и все здесь, впрочем. А у этого Вольского дочка — девушка первый сорт. Может, видели?
— Нет.
— Жаль, жаль. Девушка, что малина, как говорится. А сам Вольский тоже, знаете, штучка!
Хожиняку не хотелось вступать в интимные разговоры, он чувствовал себя оскорбленным. Он пришел по важному делу, сам предпринял шаги, которые, собственно, следовало бы сделать полиции, а этот…
Он немного смягчился, лишь когда жена коменданта, пухлая, хорошенькая блондинка, подала на стол бутылку очищенной, колбасу и какие-то особые грибки, которые сама мариновала. От водки приятное тепло разлилось по утомленному телу. Ведь он в этой глуши даже водки не пил. Сколько же это времени? У госпожи Плонской была какая-то черносмородинная наливка, но сладкая, приторная, такой много не выпьешь.
— И охота вам была сюда ехать, — болтал комендант. — Не лучше ли сидеть на своем клочке, пусть самом крохотном? Они когтями и зубами цепляются за свою землю. У них ее мало, вечно хочется получить еще. Сами видите, каково тут… Проклятый богом и людьми край… Спи с винтовкой, закрывай ставни, а то черт его знает, что вдруг может случиться. У меня уж нервы отказывают.
Жена коменданта ушла спать, а они сидели еще долго. Хожиняк, отвыкший от алкоголя, скоро напился и жалостно бормотал о своих горестях, упоминая имя Ядвиги. Наконец, он разжалобился над собой и заплакал. Комендант, тоже не совсем трезвый, с трудом перенес гостя на кровать и великодушно стащил с него сапоги. Осадник уснул мертвым сном и проснулся поздно, с головной болью и отвратительным вкусом во рту. Коменданта уже не было дома — он пошел в обход.
Хожиняк сел в лодку и тронулся в обратный путь. Он чувствовал себя словно избитый, весло казалось тяжелым. С трудом добрался он до Ольшин. Староста встретил его взглядом исподлобья.
— Вот уж вы где-то ездили, ездили… Я было подумал, не беда ли какая стряслась, ведь вы ничего не говорили, когда уезжали… Вот я и говорю моей-то…
— Беда стрястись может, только не надо мной, — сухо прервал его осадник. Больше всего ему хотелось дать по морде своему временному хозяину. Вспоминалось, как он говорил об уходе Ивана в понедельник, как искренне старался припомнить время, как призывал жену в свидетели. Совершенно так же, как и остальные допрашиваемые. У Хожиняка чесался язык сказать старосте, когда Иван появился в Синицах, но он вспомнил советы коменданта, которые, несмотря на опьянение, дошли до его сознания, и умолк. Пусть старик бегает, суетится, заговаривает зубы — он, Хожиняк, свое знает. Пусть же тот обманывается как можно дольше. Все выплывет в свое время на чистую воду, надо будет только припереть к стене коменданта, чтобы он сделал все по своей линии.
Страшно хотелось спать. Делать пока было нечего. Лошадь и корова стояли в старостовом сарае, он не мог бросить их без надзора на пожарище. Хожиняк пошел в сарай, повалился на только что привезенное сено и сразу заснул. Словно сквозь туман, ему мерещилось, что староста ходит по сараю, что-то говорит, но он отмахивался от этого, как от назойливой мухи.
Проснулся Хожиняк только поздно вечером, и тут оказалось, что староста поплыл в Голубы договариваться о покупке лошадей. Об этом сообщила осаднику старостиха. Она варила картошку к ужину. Хожиняк пожал плечами. Что ему за дело до этого? Он подсчитывал, когда может прийти лес для постройки дома и когда вернется Иван, словно между этими двумя вещами была какая-то связь. Ему казалось, что, когда он обезвредит Ивана, можно будет спокойно строить дом.
И только когда он вышел за дверь и увидел в потемках тихую, притаившуюся деревню, его укололо в сердце сознание, что поимка Ивана ничему не поможет. Деревня притаилась во тьме, словно мрачный, злобный зверь. Деревня подстерегала во тьме, в этих невидимых сейчас избах под покровом ночи спали люди, и у каждого из них было одно и то же лицо — глухое, замкнутое, скрывающее невысказанную угрозу…
Глава VIII
Рассеялся запах сенокоса, луга стояли пустые, обнаженные болота глядели в небо голубыми глазами отраженной лазури. Зато стали медленно желтеть рассеянные узкими полосками ржаные поля. Зеленый их цвет переходил в смуглую тень, в светлое золото. Полоски ржи неожиданными пятнами светлели среди темных полей картофеля, рядов конопли, среди проса, еще зеленевшего свежей краской молодости.