— Ну, до свидания.
— Счастливого пути!
Он снова возился с засовом. И вдруг, приподняв голову, взглянул на осадника:
— А знаете, что я вам скажу?
Мгновение он словно взвешивал слова.
— Сено вы уже скосили, время у вас есть, на вашем месте я бы съездил в Синицы, к этому купцу, что лесом торгует. Его фамилия Вольский, там вам всякий покажет, как к нему пройти.
— Да зачем мне к нему? Лес я получу.
— Не о лесе разговор. А на мой разум, я бы заехал к этому Вольскому и спросил его, когда Иван ушел с баржой. У него это должно быть записано.
— Вы думаете?
— А как же? Он-то вам скажет, ему что? До Синиц один день пути, больше не выйдет, вот вы и подсчитаете.
— Послушайте, вы что-то знаете?
Мужик втянул голову в плечи.
— Что я знаю? Я ведь ничего вам не говорю. А спросить, хоть бы и этого Вольского, всегда можно. Уж я вам советую, вы туда и сюда в два счета обернетесь, а все же надежней будет.
— А мне сдается, что я мог бы и вовсе не ездить в эти Синицы, если бы вы захотели сказать…
— Я? Я что ж? Что я могу знать? Да я только и знаю, что свой сад да свою землю. Вы что думаете, им трудно и меня поджечь? Сколько я лет бился, пока этот дом построил! Сколько денег на него истратил!
Осадник больше не настаивал. Он углубился в сад, спотыкаясь о высокие грядки. Когда он вышел на дорожку, стало немного светлее. Далеко на востоке к небу поднималось рыжее зарево, темное и мрачное, — вскоре должна была взойти луна. Хожиняк пробирался в старостов сарай, стараясь никого не встретить по дороге. У плетней мелькнула какая-то тень, на мгновение ему показалось, что это Стефек Плонский, но тень исчезла. Осадник подумал о Ядвиге. Как-то так сложилось, что за последние три дня он ее совсем не видел и лишь теперь осознал, что даже если бы она согласилась, ему некуда ввести жену. Он выругался. Теперь уж он окончательно решил, что поедет в Синицы. Пусть зря, но все равно поедет. Вот если бы этот Хмелянчук пожелал яснее сказать. Он безошибочно чуял, что тот все знает, что он мог бы пальцем указать виновников. Но Хмелянчук был такой же, как все мужики, хотя деревня его ненавидела.
Дверь сарая заскрипела резким, пронзительным звуком, который далеко раздался в тишине. Залаяла собака, ей ответила другая. Они просыпались одна за другой, ночь вокруг зазвенела собачьей музыкой, и в этом оркестре не хватало только низкого, звучного, как колокол, лая Цезаря. Новый пес умел только глухо, по-волчьи выть. Осадник задвинул засов, попробовал, нельзя ли его отодвинуть снаружи. Потом отыскал грабли и для верности заложил ими дверь, чтобы укрепить запор. Кто знает, что им еще взбредет в кудлатые башки!
Когда он проснулся, было раннее утро, все седое и голубоватое от росы и тумана. Староста даже не спросил, зачем ему лодка, и сам пошел отвязывать ее с цепи. Лодка была хорошая, новая. Осадник взял в руки тяжелое весло и выплыл в молочный туман, плотным облаком ложившийся на реку. От воды подымался резкий холод, и мгла прохладным прикосновением оседала на лице.
В белом тумане пробуждались птицы и поднимали утренний гомон, проводили какие-то свои птичьи совещания. Там, где незаметный ветерок согнал седой туман с берега на воду, их было видно на прибрежном песке. Всюду виднелись птицы-рыболовы, лоснились их черные головки и смоляные грудки, кое-где среди их стай мелькала белоснежными крыльями чайка. В воде, отряхая мокрые, измятые перья, уже стояли молчаливые аисты. Высоко вверху раздавались крики чибисов и протяжные стоны бекасов. Птичьи стаи теснились, кричали, шумели, словно в этот утренний час делили между собой участки для охоты на целый день и в шумных спорах устанавливали места ловли.
Постепенно сквозь туман стали пробиваться лучи солнца, и он посветлел, засверкал розовым и золотистым блеском, загорелся солнечной пылью и стал медленно оседать, растворяться в воде, тонуть и угасать. Из тумана вынырнул зеленый, лазурный мир, радостный и счастливый в лучах солнца. Вода играла золотой чешуей, низко свесившиеся над водой длинные прутья лозы подрагивали под ударами волн, словно в такт птичьей песне. Где-то у берега плескалась рыба, на перекате над самой поверхностью воды проносились рыболовы, а высоко вверху, купая в солнце огромные крылья, величественно плыла цапля, предсказывая ясную погоду. Хожиняк на время позабыл о пожаре, о коменданте, о старосте, о мрачных, настороженных лицах крестьян. Здесь мир расцветал красками, сиял радостной улыбкой, — светлый, прозрачный, упоенный солнцем и благоуханием мир. Лодка шла ровно, подталкиваемая вперед сильными взмахами весла. Из-под весла брызгали крупные дрожащие капли и, преломляя в себе солнечные лучи, радужным дождем сыпались в воду.
С открытого простора лодка вошла в прохладный зеленый тоннель из ольхи, в сумрачную тень. Здесь река суживалась, воды ее затемнялись отражением деревьев, сплетения дикой повилики свешивались с деревьев, расцветая крупными белыми колокольчиками. С ветки на ветку летучей зеленью перебрасывался хмель, из леса веяло прохладным, влажным дуновением, в воздухе стоял горький запах ольховых листьев. Над головой бесшумно пролетела сизоворонка, в зеленом мраке открылся клочок неба, словно драгоценный камень среди ветвей. С берега плюхнулась в воду водяная крыса.
Но лес быстро окончился, и лодка снова выплыла на широкую благоухающую сеном равнину, на необозримый простор болот, трясин и уже скошенных лугов. Высоко вздымались ровно выстроившиеся стога, гладкие, причесанные тщательнее, чем иная мужицкая голова.
Наконец, вдали показался мост, и лодка медленно подплыла к черному, истоптанному сотнями ног и сотнями копыт берегу. На высоком обрыве выросли черные домишки, покосившиеся, построенные из фанеры, из ящиков, крытые обломками черепицы. Всюду полно было еврейских детишек, грязных, оборванных. При виде чужого они недоверчиво отступали, но уже мгновение спустя огромной толпой бежали за ним, хмурые, крикливые, со вздутыми животами и кривыми ногами. Из-под всклокоченных вшивых волос подозрительно глядели огромные прекрасные глаза.
Хожиняк содрогнулся от отвращения, вступив в узенькую грязную улочку. Здесь гасли золото и лазурь дня, мрачными масками глядели домишки, державшиеся неведомо каким чудом, из низких сеней вырывался смрад. Из одного окна слышались причитания, пронзительные, монотонные, ритмические стоны. Перед маленьким трактиром стояли две телеги, и лошади, почти по колени увязнув в грязи, смешанной с навозом, терпеливо помахивали хвостами. Старая еврейка шла посреди улицы, ведя за руку худого, бледного ребенка. Ее глаза с покрасневшими веками долго и боязливо всматривались в чужого человека. Хожиняк стал расспрашивать о Вольском. В толпе детей поднялся крик и гвалт. Они наперебой объясняли и показывали, теснясь вокруг него и отталкивая друг друга. Наконец, он махнул на них рукой и вошел в трактирчик. Там он легко узнал все, что требовалось. Ему следовало проплыть дальше, лесной склад был на другом конце местечка, у реки.
Ребятишки сопровождали его до самого берега. Толпой бежали за ним и долго смотрели вслед, пока лодка не исчезла за поворотом.
Вольский как раз мерил саженью доски. Здесь пахло свежим деревом, а грязь была прикрыта слоем мелких опилок.
— Пискор? Как же, был. Пришел с синицкими мужиками, подрядились и ушли с баржой. Когда был? Вчера… Нет, позавчера, то есть в среду. Разумеется, в среду.
Хожиняк усмехнулся злобной, мстительной усмешкой. Иван вышел из Ольшин во вторник. Ну да.
Он даже не поблагодарил купца за сведения и сразу собрался в обратный путь. Теперь, по течению, лодка шла быстрее. Он миновал Синицы, черные, мрачные, словно груда развалин и пепелищ, разбросанных по холмам. За спиной у него было зарево заката. От воды поднимались клубы тумана, стлались по волнам, густели, белели, обвивались вокруг прибрежных камышей, позолоченные теплыми красками заката. Хожиняк оглядывался в поисках ночлега. Его не тянуло к видневшимся вдали избам. Он вытащил нос лодки на берег и разыскал копну сена на расположенном повыше лугу. Теперь он жевал захваченный с собой хлеб и, прислонясь спиной к копне, смотрел на быстро темнеющую реку, в которой тонули последние лучи солнца.