Изменить стиль страницы

Горечь во рту. Горечь на сердце. Почему, зачем он все время думает об этом? Ведь он же начал совсем о другом — о том, как ему быть с поручиком Забельским, с далеким, чужим, непонятным человеком, от которого он ушел и снова с ним встретился… после скольких? — да, после четырех лет разлуки, когда давно уже стал рядовым Новацким, солдатом Первой дивизии.

Вот когда он пришел в эту дивизию — тогда был самый подходящий момент признаться. Ведь его расспрашивали, кто он и откуда. Но тогда он лишь хмуро смотрел на офицера, принимавшего вновь прибывших. «Кто ты? — думал он тогда. — И что собой представляет вся эта польская дивизия? Наверно, это обман, липа. Что поделаешь!..» В андерсовскую армию его не приняли; взглянули на справку из госпиталя — и сухо отказали, не желая слушать никаких объяснений. В справке было написано, что рядовой Новацкий страдает головными болями и частичной потерей памяти. Но ведь то было раньше, а потом он поправился. Он мог бы связно рассказать всю свою жизнь. Нет, не приняли. Пришлось переждать и направиться сюда, хоть и не верилось, что это действительно польская армия. Но пусть. Пусть это даже советские части, — лучше сражаться в советских частях, чем шататься как нищему. Ему, поручику польского войска, еще предстоит кое-что сделать, ему еще предстоит отомстить за тот сентябрь.

Тогда у него не было никаких сомнений, что лучше отказаться от офицерского звания, лучше быть рядовым. «Дураков нет, — думал он, рассказывая сказку о судьбах рядового Новацкого. — Дураков нет, — повторял он, вдыхая запах хвои, чувствуя на лице теплый радостный ветер с реки и глядя в лицо записывающему офицеру. — Я Новацкий, и все! Черт вас знает, что вы можете сделать с офицером, черт вас знает, какими способами можете докопаться до всего, даже до этого мужика в Полесье. Нет, я-то не попадусь на удочку, меня-то вы не поймаете, ничего мне от вас не надо, кроме возможности сражаться».

Но потом оказалось, что польская дивизия не была обманом. И стало понятно, за что здесь борются, с кем борются и какой должна быть та Польша, к которой они стремятся. Но тогда уже было трудно сказать. Не раз хотелось ему подойти хотя бы к культурно-просветительному офицеру и рассказать все. Но его останавливал не страх, нет, а стыд. «Что ж, пусть уж я и буду рядовым Новацким, пока…» — решил поручик Забельский.

Пока что?

Будет время — там, в Польше. Успеется. Еще десять раз он успеет переменить документ.

Но теперь дело было уже не в документе. Не в фамилии на бумаге. Теперь он уже был солдатом Первой дивизии. Его глазам уже открылся другой мир. Он привык к фамилии Новацкого. И эта фамилия перестала быть пустым звуком. Она означала для Забельского иную жизнь и иного человека. Что общего было у Новацкого, солдата Первой дивизии, с поручиком Забельским — у этого рядового Новацкого, который совсем другими глазами смотрел на мир? У рядового Новацкого, который шел сражаться под Ленино и был ранен под Ленино, — не только ради того, чтобы отомстить за сентябрь тридцать девятого, но также и ради того, чтобы в Польше впредь все было иначе?

И вдруг появился поручик Забельский… Что же с ним теперь делать? Этот вопрос нужно непременно разрешить. Потому что — кого же он хотел обмануть, ввести в заблуждение?

— А теперь измерим температуру, — вполголоса говорит сестра Аня. И он видит вблизи ее кроткое, милое лицо. Русская, советская сестра. Сколько ночей она не спала, дежуря возле него, когда у него была высокая температура, когда его жизнь висела на волоске? Возле кого она дежурила? Возле рядового Новацкого или возле поручика Забельского, который…

Сестра глядит на термометр и качает головой. Ну, да он и сам знает, что именно от этих мыслей у него поднимается температура.

— Что вас беспокоит? Почему вы волнуетесь? Надо лежать спокойно и ни о чем не думать, набираться сил, чтобы раны заживали.

А что, если сказать именно ей, сестре Ане? Попросить, чтобы она села поближе, на край кровати, и сказать. Посоветоваться. У нее такие милые, умные глаза, и в темных завитках волос у висков вьются серебряные пряди. «Может, такой была и моя мать? — думал он. — Плохо, когда мать умирает так рано, что в памяти не сохраняется даже ее лицо. — Рассказать? Но с чего начать? Поймет ли сестра эту запутанную историю?»

Но та записала температуру, поправила на нем одеяло и пошла дальше, к другим койкам. Нет, придется по-прежнему мучиться одному, придется самому придумывать, что делать с этими двумя, вдруг очутившимися в рамках одной жизни, где есть место лишь для одного.

«Но ведь у меня есть еще время. Время еще есть. Покамест, сказала сестра, надо набираться сил». Тем более что он и сам знает, откуда эти скачки температуры.

Однако не так-то легко освободиться от назойливо возвращающихся мыслей. Если их не было днем, они появлялись вечером и не давали спать.

Постепенно у него возникли и новые интересы. Он уже мог осторожно поворачивать голову, его уже интересовали разговоры соседей, мир намного расширился. Он уже не был наедине со своими мыслями, со своими ранами, со своей, одному ему известной, трагедией. Справа лежал человек с искалеченными ногами — но хотя вопрос о том, придется ли их ампутировать, или нет, был еще не решен, он был очень разговорчив, и молчаливость соседа, видимо, не давала ему покоя, он все старался втянуть его в разговор. И Забельский сам не заметил, как тому это удалось. Когда температура упала, уже трудно было лежать как колода. Забельский с изумлением заметил, что начинает скучать.

— Это верный признак, что тебе становится лучше, — убеждал сосед. — Подожди, сегодня вечером будет концерт. Придут с завода, кружок самодеятельности.

— С завода? Почему с завода?

— О, над нами ведь шефствует автозавод. И еще школа. Приходят этакие клопы, читают вслух книжки, газеты. В соседней палате, где легкораненые лежат, там и радио есть и патефон. Но у нас не позволили пока.

— А там кто лежит? Советские?

— Нет, все наши. Весь госпиталь нам отдали.

Легкораненые из других палат приходили к ним в гости. На костылях, в белых госпитальных халатах, в пижамах, в шлепанцах на босу ногу.

— Только на койки не садитесь, — тщетно просила сестра Анна. — Я еще стульев принесу, только не на койки…

Но садились именно на койки. Так было удобнее. Уютнее… И начинались бесконечные разговоры. Еще и еще раз обсуждали первый бой. И не только бой. Делились планами на будущее, воспоминаниями. Чаще всего пускался в воспоминания сосед справа.

— Вот когда я был в Испании…

Забельский слушал. Ну да, ведь об этой Испании тогда столько говорили, писали… О львах Альказара, о героической борьбе с красными бандами… И было известно, что есть такие, что пробирались туда бороться на стороне красных. Потому что были и другие, — их посылали официально, хоть и в глубочайшей тайне. Как завидовал тогда Забельский, в то время еще подпоручик, тому майору, который в один прекрасный день исчез из полка, и только шепотом, щуря глаз, полковник намекнул по секрету, что тот находится именно там.

А теперь было иначе. По соседству с койкой Забельского лежал человек, из уст которого так и сыпались экзотические названия. Он так же просто упоминал Эбро, как Вислу, и смеялся тому, что за борьбу на стороне республиканцев его лишили польского гражданства.

— Гражданство… Где они теперь, сами-то? А я завоевал себе не только гражданство, но и орден… Вот каковы превратности судьбы. Но только когда теперь мы их лишим гражданства, так это уж будет раз навсегда…

До Варшавы было очень, очень далеко, но в солдатских разговорах беспрестанно повторялось:

— Вот когда начнется борьба за Варшаву…

«Испанец» тут же замечал:

— Борьба за Варшаву началась уже давно. Вот как раз тогда она и началась. Под Мадридом.

С ним соглашались. И поручик Забельский чувствовал, что так оно и есть. Почему же раньше, почему тогда они не знали об этом?

Не знали? Но ведь вот этот рядом, всегда такой веселый, несмотря на то, что, может быть, потеряет ноги, — ведь он-то знал! Перебирался через границы, прокрадывался через государства и города, чтобы драться под Мадридом за Варшаву. Не знал этого он, поручик Забельский. Будто ходил с тугой повязкой на глазах.