Изменить стиль страницы

— Тихо, тихо. Лежи, миленький, лежи, нельзя так!

Мягкий приятный голос. На мгновение огненное кольцо разрывается. Какая слабость… Чьи-то руки обхватывают его мягким, но уверенным объятием. Укладывают на подушку, но подушка жжет, как огнем. На губах влага, но горьковатая, неприятная на вкус.

— Ничего, ничего. Пей, голубчик, пей. Сразу лучше станет…

Хочется плакать. Какая слабость, боже мой, какая слабость! И надо ведь непременно сказать, наконец, что его фамилия не Новацкий, потому что иначе он опять потеряется и не сможет найти себя. Узкая тропинка исчезает в тростниках, он опять заблудился… Если бы сказать свою фамилию, все опять стало бы на свои места, мысли сделались бы такими же ясными и прозрачными, как раньше… Но сухие губы не шевелятся, язык во рту как деревяшка и только мешает… Нет, видно, ничего не удастся сказать.

…Теперь уже можно открыть глаза. Куда девалась жара? Холодно. Потолок на своем месте. Но есть еще что-то, пониже. Темная линия, а от нее вниз — белизна.

«Меня загородили ширмами… Меня загородили ширмами…»

Где он это видел? Ах да — там, в первом госпитале. А потом раненого вынесли, он умер за такими ширмами. Чтобы другие не видели. Значит, и я умираю…

Голова как будто не болит. Хорошо. Хоть бы укрыли чем-нибудь… Но нет, одеяло тут, на нем, и натянуто до самого подбородка. И все же холодно рукам, ногам, всему телу. Ведь еще только осень? Может, здесь так холодно потому, что это север, Москва?

«Нет, это потому, что я должен умереть. Я ранен в голову и умираю», — понял он.

— Холодно!

— Холодно? Сейчас, сейчас, голубчик, — наклоняется к нему женское лицо.

Руки осторожно подтыкают с боков одеяло. Ногам становится горячо — к ним, наверно, положили пузырь с горячей водой.

— Я умираю?

И сразу отвечает милый, теплый голос:

— Что вы, что вы! Будете жить, надо жить, надо еще Варшаву увидеть… Вы только слабенький, но это пройдет!

«Это пройдет», — повторяет про себя поручик Забельский. Что пройдет? Нет, его не обманут, он знает, что означают эти ширмы, он их видел в том, другом госпитале. Варшава… Что она знает о Варшаве? Бомбы разнесли в куски улицу Новый Свет… Нет, видно, так уж оно и будет, придется умереть. Рана, должно быть, тяжелая, — операцию он перенес, а теперь умрет.

Ширма отодвигается. У койки вдруг становится тесно. Мужчина в очках, в смешной белой шапочке. Будто повар. За ним другой. И сестра, которая говорила: «это пройдет». И еще кто-то.

— Ну, как живем? — спрашивает высокий мужчина, и сестра показывает ему бумажку с какими-то записями, что-то шепчет, а тот утвердительно кивает головой.

— Профессор, а может, ему бы…

Ага, значит это профессор. Сколько их тут собралось, возле его койки! Но он все равно умрет. Надо бы еще увидеть Варшаву… Но и Варшавы уж нет… Как стыдно — люди смотрят, а он плачет, взрослый мужчина, поручик. Одна за другой катятся слезы по щекам.

— Не надо, не надо. Такой хороший мальчик…

Какие смешные слова! Мягкий носовой платочек отирает ему глаза.

— О чем слезы? — ворчливо спрашивает профессор. — Будем жить, обязательно будем жить, Варшаву еще брать будем!

Варшавы нет. Ее смели с лица земли, разнесли в куски снаряды. Ведь они сами знают это, должны знать. И все-таки говорят о Варшаве. Значит, не надо умирать?

Тянется утро, день, и снова приходит вечер. Не хочется думать, не хочется разговаривать. Но страх куда-то исчез, будто его отогнали слова высокого профессора.

«Может, я все-таки выживу?» — думает поручик Забельский.

Дни однообразны, похожи как две капли воды один на другой. Утро, день, вечер. Разница лишь в том, что теперь он пьет не только воду, а еще бульон, и ест компот, и перевязки не так болезненны. Только слабость во всем теле. По правде сказать, он мог бы уже и поговорить. Ведь и справа и слева лежат свои, товарищи по дивизии. Иногда даже хочется спросить кое о чем, помочь своей памяти. Но еще не время. Прежде надо решить самое важное: кто он такой? Кем он встанет с этой госпитальной койки? Поручиком Забельским или рядовым Новацким?

Долгие, долгие часы. Есть время точно восстановить в памяти все. Всю эту историю в Полесье. Высокого крестьянина во дворе, где валялась солома. Он видит его так отчетливо, будто это было сегодня. Высокий мужик, в избе которого они нашли приют. И выстрел — прямо в лицо.

Вспоминается словно о ком-то другом, не о себе. Но ведь это был он, поручик Забельский. И дальше, и дальше — вплоть до литовской границы. Вся история поручика Забельского. Но ведь дело не в этом. Никому не докопаться до старых историй, никто не нападет на его след. Огнем и кровью снесло ту деревню, огнем и кровью снесло всю ту жизнь, ураган прокатился по тем местам, и, верно, не осталось ни одного свидетеля. Нет, дело не в этом…

«Но в чем же? В чем? — мучается раненый. — Я Новацкий… И дело с концом».

Но нет, это тоже неправда. Как трудно продумать все по порядку, до конца. Неправда, что все вернулось на свои места. Издалека, чуждо всматривается он в того, другого, в поручика Забельского. Не только чуждо — враждебно. Но кто же смотрит так на поручика Забельского? Рядовой Новацкий? Рядового Новацкого давно нет на свете. Бог его знает откуда и зачем он пристал к той группке, что пыталась пробиться в Литву. Хотя…

Теперь вдруг вспоминаются некоторые мелочи, не замеченные тогда, незначительные подробности.

Нет, тот, у кого он забрал документы, тоже не был рядовым Новацким. Неизвестно, где и когда погиб рядовой Новацкий — тот, что умер от тифа, тоже, несомненно, был офицером. Все они в этой хибарке над Стырью были офицерами. И только один — но этот один был осадником… Да, а тот, что умер от тифа, вероятно еще раньше достал себе документы Новацкого. Уже третий человек носит эту фамилию. А кем, каким человеком был первый, подлинный рядовой Новацкий? О нем поручик Забельский ничего никогда не узнает. Зато знает о третьем… «О каком третьем? — вдруг удивляется он. — Да ведь третий — это как раз я сам».

Солдат Первой дивизии. Арка в лесу, зеленые гирлянды хвои, красно-белые флажки и надпись: «Привет, вчерашний скиталец, ныне солдат!» Орел с широкими крыльями, без короны. Инструктор Завейко, из всех сил старающийся, чтобы все поняли его русскую речь. И странно, ведь он, поручик Забельский, и в самом деле учился там, учился многому, что ему было необходимо, как рядовому, и чего он не знал, хотя был когда-то поручиком. Новая война, новое оружие и новые люди… Как вспомнишь парады и смотры, в которых принимал когда-то участие поручик Забельский! Кто насмешливо улыбается, вспоминая эти парады? Рядовой Новацкий? Но ведь никакого рядового Новацкого нет. Это поручик Забельский глумится над самим собой. Только в Первой дивизии, на солдатской службе, и пришлось ему впервые узнать, что такое армия, что такое оружие, что такое война.

Неведомо откуда, словно из тумана, выплыло чье-то худощавое лицо с серыми глазами. Где я видел этого человека? И почему этот человек вспомнился как раз сейчас?

Узкая тропинка, вьющийся по деревьям хмель. Ну, конечно, — это тот украинский крестьянин, коммунист, повстречавшийся в сентябре. Оказалось, что он говорил правду. Он был прав. Он больше знал о Польше, чем Забельский, поручик польских войск. Но почему же Забельский не знал? Ведь все было ясно, как на ладони, — достаточно было вглядеться, хоть на минуту задуматься… Возможно ли, чтобы не нашлось ни одной минуты для такого раздумья? Почему он столько лет верил пустому вздору, лживым фразам, вместо того чтобы хоть раз воспользоваться собственным разумом?

Вспомнились разговоры в семье полковника. Кичливые бредни, которые Забельскому приходилось слушать, — нет, не только приходилось, он слушал их с охотой, почтительно. Еще бы! Во-первых, начальство. Во-вторых, отец Ирины. В-третьих, высокий чин. Но разве дело в одном этом полковнике? А тот, опереточный вождь, в честь которого они надрывали глотки? «Пуговицы от мундира, и той не отдадим врагу!» Пуговицы от мундира…