Изменить стиль страницы

Дома яйца красили краской, купленной в магазине. Тут уж не было никаких сюрпризов. Если на пакетике написано «красная» — получались красные, написано «голубая» — получались голубые. Может, они были и красивее, ярче, чем деревенские, но те нравились больше. И деревенский темный калач был вкуснее материнских бабок, испеченных из белой муки и с изюмом.

— Хамские вкусы! — говорила мать. — Стоит для вас стараться, мучиться? Все равно вы ничего не цените.

— А вы не старайтесь. Не нужна нам эта пасха. Сами вы захотели, а потом всё на нас!

— Ну да, дома она вам не нужна, а по избам рады с утра до ночи сидеть. И что вам там нравится, не понимаю? Черные лепешки?

И он и Ядвига молчали. Не стоило отвечать, мать все равно не поняла бы, даже если бы и постаралась понять. Но она и не старалась. Единственное, чего ей хотелось, — это быть несчастной и обиженной и размышлять вслух, откуда у ее детей эти хамские вкусы, эти плебейские наклонности, эта вечная неблагодарность.

Но все же пасха всегда соединялась в памяти с весной, с полыми водами, с шумом озера, с пением тысячи оживших ручьев…

За спиной Стефека кто-то сказал:

— А еще говорят Украина, теплый климат!

И правда, не верилось, что уже апрель. Тем более здесь, среди высоких сосен. На железнодорожных путях, правда, снега уже не было, а только темная, растоптанная и снова подмерзшая грязь. Но дальше, под деревьями, еще виднелись пятна закопченного, покрытого сажей снега, который как будто и не собирался таять.

— Долго нас тут будут держать? — ворчали артиллеристы, сидящие у своих орудий, на железнодорожных платформах. Но вот уже второй день как все словно замерло. Пути были забиты. Стояли длинные вереницы серых цистерн с бензином, в открытых дверях теплушек играли на гармошке советские пехотинцы, дальше темнели орудия, прикрытые серо-зеленым брезентом. Возле станционных зданий суетились какие-то люди, бегали взад и вперед железнодорожники, но никто не мог ничего толком сказать.

— Линия загружена. Киев не принимает. Все забито поездами, а тут еще этот злополучный мост.

— Ну, если немцы нас тут навестят, такой каши наделают, что только держись…

— Вокзал, видишь, разрушен… Наверно, недавно летали…

— Глупости! Его, может, еще в сорок первом развалили!

— Как бы не так! Ничего ты не понимаешь, еще даже балки дождями не обмыло, только что горели! А вчера разве этот урод не летал над нами? Небось уже все снимки сделал…

— Э, что там! Одна «рама» только и летала…

— Приведет за собой других, не беспокойся…

— И чего вы треплетесь? Не терпится вам бомбы увидеть, что ли? Начали с пасхи, а кончили налетами!

— А что с этой пасхи? Шиш.

— Неправда! Завтра выдадут водку и по два яйца.

— А ты откуда знаешь? Уже выпросил у повара?

— Даст он тебе, как раз…

— А все же клянчил?

— У него не выклянчишь. А только наверняка знаю: по два крутых яйца. Пасха!

— Я бы уж и эти пасхальные яйца отдал, лишь бы нас поскорее отсюда выпустили!

— Пробка, черт бы ее взял!

— Пробка. Я до самого моста дошел, все забито, пальца не просунешь.

День был пасмурный, но тумана не было, и ясно виднелся силуэт города на горе. Высоко к небу вздымались две башни.

— А это как раз их Киево-Печерская лавра, — объяснил один из солдат. — Вон там, видишь, такая высокая башня. Там еще и собор был, да немцы взорвали. Ох, какой собор был!

— А ты откуда знаешь?

— Как откуда? Да я в этой Дарнице почти два года работал в совхозе, тут недалечко. Было бы время, сбегал бы посмотреть — может, еще кто знакомый остался. Я сразу, в тридцать девятом, как только объявили запись добровольцев, так и записался на работу. И в лавру ходил, там музей устроили. Вот это дело, я вам скажу! Все как на ладони видно — матерь божья на иконе своими слезами плачет.

— Брешешь!

— Чего мне брехать? Слезами плачет, так ручьем по лицу и текут. А рядом дверца в стене, можно зайти и посмотреть, как это устроено. Шпагатики, проволочки, пузырьки такие с водой. Только раньше-то туда, конечно, не пускали, так что никто не знал. Такую чудотворную икону монахи оборудовали — всякий бы поверил. А под землей коридоры — идешь, идешь и конца им нет. И там святые лежат в гробах, все как есть видно.

— Так прямо снаружи и лежат? Не в могилах?

— Снаружи. Высохшие такие, руки как из дерева вырезаны и черные… Мумии называются, или там мощи. В музее показано, как таких святых делали. А глупый народ ходил и этим святым кланялся. Умели из людей деньгу выжимать, умели!

— А то нет! И у нас, бывало, как повалит народ на храмовой праздник в Ченстохов…

— Или в Тухов…

— А то еще в Кальварию. В Кальварии там такие корыта деревянные, и эти корыта, вот, ей-богу, не вру, бывало, доверху деньгами насыплют! Народ за сотни верст туда идет на храмовой праздник. А как пройдет девять месяцев — смотришь, девки кругом родить начинают. Как же, храмовой праздник!

— Постыдились бы вы под самую пасху богохульствовать, — сурово остановил их пожилой солдат.

— Ого, дядюшка Адам уже разворчался… А сами-то вы, отец, не из-под Кальварии случаем?

— Из-под Кальварии.

— Так что ж, я неправду говорю? Не бывает так?

— Что люди делают — это одно, а бог — другое! — рассердился старик.

— Ну, ладно уж, ладно… Подумать только, весь свет человек прошел, а ума ни на грош не прибыло! Отец, а на храмовой праздник в Кальварию пойдете?

— Приведет бог домой вернуться, так и пойду.

— Ну вот вам… Э, темная масса! Вот не взорвали бы фашисты здешнего собора, могли бы и вы пойти все ихние штучки посмотреть.

— Это православные…

— А католические лучше? Эх, отец, мало еще, видно, из вас ксендз крови выпил…

— Да оставь ты его в покое! Не видишь, старик утром и вечером молится, — отучишь ты его, что ли? Расскажи-ка лучше еще что-нибудь о Киевской лавре.

— О лавре? Ну что ж… Ходил я по этим пещерам, дальние есть и ближние. И всюду в нишах эти покойники, мощи, значит. А пещеры в каменных скалах — говорят, в старые времена люди там от татар прятались… И собор, уж такой красивый собор! Стены все в золоте, глазам больно…

Стефек не стал слушать, что дальше говорилось о лавре.

Киев… В скольких километрах за Киевом теперь советские войска? Сколько километров до Ольшин? Ведь это уже Украина…

Как помнился ему мрачный, серый октябрьский день. Они уходили из Харькова на рассвете. Несмотря на ранний час, на тротуарах стояли толпы понурых, окаменевших людей и безмолвно наблюдали этот марш на восток, медленно движущиеся машины, бредущую пехоту.

А потом — скопление машин у осклизлой дороги. Ее размесили тысячи ног, изрыли колеса орудий, гусеницы тракторов и танков. Артиллеристы топтались в глубокой грязи, подпирая плечами увязающие орудия. Саперы отчаянно кляли моросящий дождь и хлипкий мостик, который непрерывно приходилось укреплять.

И среди шума, грохота, крика люди становились на колени и целовали черную, раскисшую землю. Некоторые завертывали в платок горсть этой земли, прятали за пазуху. По лицам катились слезы. Эта грязная речушка, эта долинка, превратившаяся в сплошное болото, была границей Украины. Последний клочок Украины, который приходилось покидать…

Первая деревня, в которой они вечером остановились на ночлег, была уже в России. Украина кончилась. Но в избах, точно таких же, как по ту сторону речушки, так же висели на стене портреты Сталина и Шевченко и так же суетились хозяйки, спеша накормить, напоить солдат.

Теперь эта речушка была уже далеко позади, на востоке. Войска продвинулись далеко за Киев.

Где-то теперь капитан Скворцов? Кто заправляет его машину, кто проверяет мотор, кто ожидает его на рассвете? «Не печалься, — сказал он тогда Стефеку. — Встретимся, а в этом польском войске ты еще и генералом станешь». Он шутил и смеялся, но Стефек знал, что и ему грустно. Увидятся ли они когда? Каждый военный день разлучал людей, и неведомо было, куда ведут их дороги, скрестятся ли они еще когда-нибудь и где скрестятся. Сколько друзей, сколько милых сердцу потерял он уже на этих дорогах, сколько новых людей всем сердцем полюбил! Эти три года были длиннее всей его предыдущей жизни.