Изменить стиль страницы

Риккерт обладал острым умом. Он был высокообразованным человеком, почитателем Гете. Как личность он доминировал на факультете. Он был другом Макса Вебера. Пока Макс Вебер был жив, между Риккертом и мной, несмотря на «Психологию мировоззрений», сохранялись хорошие отношения. Само присутствие Макса Вебера гарантировало, что из всех возможностей будут реализованы самые наилучшие, к тому же он не давал развернуться самоуверенности Риккерта. Когда Риккерт говорил на воскресном собрании ученых дома у Макса Вебера о своей системе, о шести областях ценностей и об одной из них — области эротики — как о философии совершенных ценностей настоящего момента и при этом стал философствовать о любви, Макс Вебер вдруг сердито перебил его: «Бросьте‑ка этот "стиль садовой беседки"! (Так в ту пору— по названию сентиментального мелкобуржуазного журнальчика — именовались выспренные рассуждения о чувствах). Ведь все это — совершенная чушь!»

В книге Риккерта «Границы естественнонаучного образования понятий» Макс Вебер отчасти «узнал» свои собственные методологические воззрения, развитые им на материале истории, национальной экономики и социологии. Будучи человеком безмерной душевной щедрости, Макс Вебер выразил свою благодарность в том, что стал постоянно ссылаться на Риккерта в этих методологических вопросах и изображал некоторые свои результаты простыми выводами из идей Риккерта, следствием применения их.

Когда в 1920 году Макс Вебер умер, у меня было чувство, будто перевернулся мир. Не стало человека, который оправдывал для меня существование этого мира и наполнял его душевностью. Макс Вебер был таким авторитетом, который никогда не вставал в позу и не вещал, никогда не освобождал остальных от ответственности, — он просто поддерживал те начинания, которые были созвучны его глубоко человечному мышлению, строгому и ясному. Не стало человека, умевшего очень надежно, незаметно, исподволь направлять ход разумных дискуссий — человека, мышление которого давало прочную основу для глубочайшего понимания современной ситуации и позволяло судить об усилиях, о реальных действиях ученых, о событиях и достижениях познания.

После смерти Макса Вебера я долго не решался прийти к Риккерту, опасаясь неподходящих слов об этом глубочайшем потрясении для нашей духовной жизни, для всей жизни немецкого народа. Только на пятый день я наконец решился. Вначале мы обменялись выражениями нашей скорби, что меня глубоко тронуло. Но потом Риккерт стал говорить о Максе Вебере как о своем ученике. Это‑де была личность значительная, достойная его самого, но нельзя не отметить, что произведения его отличались, к сожалению, трагической разорванностью, а круг приложения достигнутых им познаний был мизерен. Тут произошло непоправимое. Меня охватил гнев, и я позволил себе заявить в запальчивости: «Если вы полагаете, что вас с вашей философией в будущем кто‑то вспомнит, то это случится только потому, что он будет излагать учение Макса Вебера, а о вас скажет в примечании — это тот, кому Макс Вебер выражал признательность за методологические идеи».

С этого момента добрые отношения между Риккертом и мной были подорваны. Он понял, что мне опасно предоставлять свободу шута. Когда несколько недель спустя я произнес по просьбе студенческих организаций Гейдельберга речь, посвященную памяти Макса Вебера (траурные торжества сенат Гейдельбергского университета проводить отказался), Риккерт гневно закричал мне, когда я пришел к нему: «То, что вы сделали из идей Макса Вебера философию, — это ваше дело, но что вы называете его философом — это чушь!». С тех пор Риккерт стал моим врагом. В 1921 году освободилась вторая кафедра философии, так как Хайнрих Майерс уехал преподавать в Берлин. Я, в свою очередь, получил приглашения стать профессором в Грайфсвальде и в Киле, но очень хотел остаться в столь неповторимом, столь окрылявшем меня Гейдельберге, с которым у меня было связано так много дорогих воспоминаний. Риккерт с самого начала попытался сделать все, чтобы воспрепятствовать этому. Еще в 1920 году, когда освободилось несколько кафедр и у меня, казалось, были шансы занять одну из них, он сказал мне, что считает в высшей степени невероятным, что меня пригласят преподавать. Ведь я — не философ и не владею сейчас теми предметами, по которым нужны преподаватели. Я ответил: «Не думаю. Ведь такое было бы позором для немецких университетов».

Он обосновывал отвод моей кандидатуры тем, что я пришел из сферы естественных наук, да и по натуре своей имею естественнонаучный склад мышления. Но Риккерт заблуждался. Приглашения были мне сделаны, хотя факультеты и правление университета предпочли представителей философии, и в Гейдельберге тоже аргументы, выдвинутые против меня Риккертом, действия не возымели, а кандидатуры, предложенные им самим, не убеждали. Комиссия по приглашению преподавателей и факультет настояли на моем приглашении, с чем в конце концов пришлось согласиться и Риккерту.

То, что Риккерт был настроен ко мне недоверчиво, было выражением общего недоверия. В кругу философов по профессии я считался чужаком. Уже моя хабилитация в 1913 году вызвала раздражение среди тех молодых людей, которые сами имели философское образование и тоже подумывали о хабилитации. А я не имел степени доктора философии, я был доктором медицины. Традиционного философского образования у меня не было, поэтому я продолжал оставаться «человеком со стороны» даже теперь, когда стал ординарным профессором философии. Риккерт и другие философы — доценты пытались сформировать мнение, что я — просто романтик, но при этом бездарность, путаник и гордец; я‑де написал единственную хорошую книгу — «Психопатологию», но, к сожалению, оставил ту область, где и в самом деле мог чего‑либо достичь. Когда Риккерт как‑то позднее написал о философских традициях в Гейдельберге, он упомянул даже каждого приват — доцента, но меня проигнорировал. Несмотря на все это, у Риккерта была одна важная черта, ставившая его много выше собратьев по философскому цеху. Он обладал чувством юмора. Когда незадолго до его неожиданной смерти я нанес ему визит, он как раз читал моего недавно вышедшего «Ницше» и сказал: «Благодарю вас. Я нахожу, что это отличная книга, господин Ясперс. Это — только, пожалуйста, не обижайтесь на меня — научная книга».

5. Философия

Когда 1 апреля 1922 года я получил кафедру, став ординарным профессором философии в Гейдельберге, мне казалось, что я еще не готов к этому — по моим собственным меркам. Я стал заниматься изучением философии более основательно. Вопреки своим прежним планам, я отважился сделать философию своей профессией и делом жизни. Задача моя была мне ясна. Та философия, которая развивалась профессорами, на мой взгляд, не была философией подлинной. Со своими притязаниями на то, чтобы стать научной, она сплошь и рядом оказывалась обсуждением вещей, несущественных для решения основных вопросов нашего бытия. По моим представлениям, я не был самобытным философом. Макс Вебер умер. Если в духовном мире философии нет, то задача, по крайней мере, должна состоять в том, чтобы показать, какой она бывает, привлечь взгляд к великим философам, не позволять выдавать незначительное за великое, пробудить у молодежи вкус к подлинной философии.

В 1920 году я оказался на распутье. Моя «Психология мировоззрений» имела успех. Ее тогда много читали. В те годы, когда она создавалась, я подготовил рукописи курсов лекций о психологии религии, о социальной психологии, о психологии народов и психологии морали. Не составляло особого труда подготовить к печати три новые книги. Можно было использовать обширную литературу, дать широкую панораму. Я достиг определенного уровня, позволявшего, вероятно, проводить содержательные исследования, но — без философской базы, и теперь можно было разворачивать исследования на этом уровне вширь. Велико было искушение — писать по такой книге каждый год или каждые два года. Вероятно, каждая имела бы успех на какое‑то время. Но сознание мое противилось этому. Я понимал — на таком пути нельзя будет прояснить в мыслях то, что было жизненно важным в моем внутреннем мире, в моих оценках людей и вещей. Подменить философию психологическим рассмотрением, даже столь широким, даже с использованием столь интересного исторического материала, значило все же уклониться от исполнения серьезнейшей задачи — от постижения себя самого в своем существовании. Оставалась бы некоторая необязательность, «легкость» рассмотрения множества разнообразных предметов.