Изменить стиль страницы

Четыреста девяносто семь записей на греческом (философском) языке, разделенные на двенадцать книг о человеке, его природе, обязанностях, ограниченности, о других, об обществе, о неживом мире, о смерти, богах и Вселенной. Много повторений, но по-своему интересных. Чрезвычайное множество образов, сравнений, постоянные переходы от конкретного к абстрактному и обратно. Обращения к читателю, нотации самому себе. Цитаты из Платона и Еврипида. Воспоминания о великих мужах прошлого. Все это не очень оригинально: по такому же рецепту всегда строились моралистические произведения, в том числе и стоические[50]. Поражают только явно произвольное деление на книги и порядок записей, весьма удивительные для ученика Секста с его «постигающим и правильным отысканием и упорядочением основоположений, необходимых для жизни». Отсюда предположение, что рукопись была обнаружена в виде двенадцати беспорядочных связок, строго сохранена в том же самом состоянии и без всяких перемен скопирована для императорского или семейного архива. Отсюда и искушение уйти от этого случайного порядка, переставить фрагменты согласно единому плану, как потребовал бы от императора Фронтон, как сделали бы его душеприказчики, пережившие его лет на двенадцать: друг Авфидий Викторин и зять Клавдий Помпеян.

Это нетрудное, логичное и полезное упражнение. Становится видно глубинное единство мысли и характера человека, который отчетливо выражает свои представления о том, как идут дела в порученном ему мире и как надо себя вести с ближними. Его ум отнюдь не беспорядочен, а ясен и, может быть, слишком резок. Между фрагментами, хотя они соединены наудачу, мало противоречий: от начала до конца он хочет передать одно и то же — неотвязное отчаяние, против которого укрепляет воля, ряд упражнений на выживание. Почему книга не была ни тогда же, ни позже собрана и опубликована в более упорядоченном виде? Из-за уважения к традиции, из-за суеверного страха что-то менять в произведении, которое и так хорошо продается, из-за нехватки воображения? Это вопрос к издателям. Но один ответ можно дать уже сейчас. Книгу под названием «Размышления» можно держать на ночном столике, чтобы раскрыть наугад и найти в ней предмет для размышления. От Марка Аврелия — как и от Сенеки, Монтеня, Ларошфуко и Ницше — ждут не объяснения мира, а кратких озарений души, электрических разрядов в уме, индуцированных молниями стиля, потрясающих образов, неожиданных словечек, сильных идей и изящных тонкостей. Книги нравоучительных правил читают импрессионисты. Марк Аврелий заслуживает лучшей публики.

Другое понимание

Итак, чтобы понять смысл его царствования, нужно постараться реконструировать внутреннюю логику его размышлений, растянувшихся на все десятилетие, изменившее облик западного мира. Тогда станет виден целостный облик автора — его настоящий автопортрет. Правда, с первого взгляда ничто, кроме первой книги воспоминаний благополучного школьника, не носит личного оттенка: философ затмевает человека. Но ведь сама эта первая книга дала нам уже столько отмычек, а на взрослого Марка Аврелия школьное образование оказало такое влияние, что мы не отступим от путеводной нити его признаний. Кроме того, он даже не подозревал, что письма к Фронтону донесут до отдаленного потомства его духовный образ таким, о каком он и сам, пожалуй, забыл. Так что напрасно император старался обезличиться, развоплотиться. Впрочем, остается еще одно препятствие или, точнее, почти неизбежная ловушка — семантическая: в какой мере «я» в данном случае означает «другой»? В самом деле, непонятно — к кому он обращается? Смысловая неоднозначность в любом языке позволяет автору скрыть себя под чужим именем. Итак, кто этот слушатель, которому в первой же строчке второй книги говорят так: «С утра говори[51] себе наперед: встречусь с суетным, с неблагодарным, дерзким, с хитрецом, с алчным, с необщественным…»? Марк Аврелий, говорящий сам с собой, его сын Коммод, которого он хочет предупредить об этих печальных обстоятельствах, всякий ближний вообще? Этот вопрос встает на каждой странице, и всякий раз на него можно отвечать по-разному. Именно поэтому вокруг Марка Аврелия и его произведения до сих пор столько неясностей.

Итак, перед нами невольно зашифрованная книга, которую, в зависимости от выбранного ключа, можно читать и как вполне применимый к жизни, но и вполне стандартный учебник теории Стои, и как оригинальный опыт личного переживания этой философии. Специалистам удалось распознать в ней множество старых тем, затертых методов и образов стоической школы. Другие видят только откровенные признания и работу над собой. Одно другого не исключает. Так, иногда мы как будто читаем тертый рецепт древней мудрости, «общее место», как говорили риторы: «Вступай в борьбу, чтобы оставаться таким, каким захотело тебя сделать принятое тобой учение. Чти богов, людей храни. Жизнь коротка; один плод земного существования — праведный душевный склад и дела на общую пользу» (VI, 30). И сразу же вслед за тем замечательное место: «Во всем ученик Антонина: это его благое напряжение в том, что предпринимается разумно, эта ровность во всем…» и т. д. (Там же). Вот это и есть Марк Аврелий: император, говорящий сам с собой. Общее место становится историческим фактом, Зенон и Эпиктет на деле пришли к власти — той, которую Марк получил по завещанию, но именно потому считает себя обязанным ее заслуживать. Конечно, под пером императора фраза «дела на общую пользу» весит гораздо больше, чем у простого ритора.

«Жизнь коротка…» Кажется, странно встретить здесь такой пошлый афоризм, но еще удивительнее, как настойчиво он повторяется в разной форме. «В скором времени будешь никто и нигде» (VIII, 5); «Не блуждай больше… Поспешай… к своему назначению…» (III, 14). Человек, который в пятьдесят лет так озабочен краткостью жизни, конечно, очень измучен; не будь он связан самой высокой присягой — отправился бы на покой. У того, кто пишет: «С утра говори себе наперед: встречусь с суетным…» или далее: «Поутру, когда медлишь вставать, пусть под рукой будет то, что просыпаюсь на человеческое дело… Или таково мое устроение, чтобы я под одеялом грелся?», — явно не все в порядке со сном. А ведь мы и из писем к Фронтону, и от Галена знаем, что Марк Аврелий страдал бессонницей. Совершенно очевидно: он говорит не об абстрактном стоическом утре, а о том, которое день за днем встречал на Дунае.

Медицинская карта

Хотя мысли о краткости жизни, ничтожности человека, суетности всех вещей действительно являются основополагающими в стоическом учении, Марк Аврелий постоянно к ним обращается, к месту и не к месту применяет. Все это — знак сокровенного душевного смятения, издавна и исподволь развивавшегося, а теперь обострившегося из-за внешних причин: расставания с родиной, холода, окружающей дикости, тревог. Как бы добросовестен и пессимистичен ни был человек по природе, все равно одно дело управлять легионами и подписывать приговоры под сводами Палатина или в садах Пренесты, а другое — вести войска по лесам, где ожидают засады, а после схватки самому присутствовать при казни пленных. Сцены на мраморной колонне, от которых мы содрогаемся, много лет были буднями человека, для которого прежде зло оставалось какой-то абстракцией. Конечно, он, как и всякий воин на свете, привык к ужасам, но мы теперь знаем, что, даже если цивилизованный человек сам себя считает нечувствительным к жестокости, все-таки он подсознательно страдает от нее. Эта боль укореняется в каком-нибудь слабом месте нервной системы, бередит старые раны. А ведь мы знаем, что у Марка Аврелия по наследству или с детства были расшатаны дыхательная и пищеварительная системы. Его письма говорят об ангинах и бронхитах, о строгом режиме питания. Врач и биографы императора упоминают об этих недугах вплоть до самых последних его лет, сообщают, какие лекарства он принимал.

вернуться

50

См.: Приложение «Стиль Марка Аврелия».

вернуться

51

Сохраняем неточность французского перевода (повелительное наклонение вместо неопределенного), поскольку она больше соответствует авторскому тексту. — Прим. пер.