Бурдюк она наполнила из ключа, обложенного камнями. Ковровый мешок, стянутый у горловины, перекинула через плечо. Шла весь световой день. Почва становилась все суше, глинистей, изламывалась трещинами. Изредка скользила между камней ящерка да из-под кустов, придавленных к земле жарой, раздавалось гневное шипение — вот и вся жизнь, которая ей попадалась. В сумерках она свернулась в клубок прямо на земле, подобрав ноги под мех, благо ночь не была так убийственно холодна, как обычно в осенней пустыне. Недвижные звезды смотрели ей в душу, одна была Денгилева. Некая прозрачная тень скользнула кверху, поколебав их свечение, когда она произнесла про себя это слово, и растворилась во тьме.

Бурдюк похудел наполовину, хотя она была достаточно умна, чтобы не пить в самую жару — только смачивала среди дня губы. Новая вода попалась только однажды и была горькой — здесь она уже не знала источников.

И еще сутки пути. Небесная жара перемежалась тут, на равнине, с холодным ветром, приходилось и днем идти в овчине. Все равно адский зной лучше солнечного удара. Голову она еще вчера обернула шарфом, а сегодня прикрыла им и лицо по самые глаза, чтобы не секло кожу каленым песком и льдистыми иглами, которые приносил с собой ветер. Набрела на высохшее деревце и срезала посох — нож неотлучно был с ней в нагрудном кармане. Все вещи казались ей живой частью тела, только тело это постепенно теряло имя и осознание себя.

Уже в конце третьего дня, когда почти не было сил идти, вдали показалась купа деревьев. Сбросила суму и бурдюк, пустой еще с утра — если будет чем наполнить, не так далеко и вернуться. Вытряхнула птицам и ящерицам остатки еды — не они были сейчас ее жизнью. Футляр с книгой сунула за пазуху. Шла дальше, изо всех сил налегая на палку и зная, что упади она — и больше ей не подняться.

Это оказались тополя — коренастые, непохожие на стройные эдинские свечи, с крупной, как бы жестяной листвой и мощными корнями, доходящими до подземных ключей. Посередине их был круглый колодец, запертый от чужих неподъемной для одного человека глыбой. Заперт — значит, живой. Значит, в нем есть вода. А к воде непременно придут люди.

Женщина прислонилась головой к стволу, укуталась в свои покрышки и провалилась в забытье.

Очнулась она от того, что ее оплеснули, кажется, целым океаном воды, ледяной и сладкой.

— Пить! Вода! — сказала она по-эдински, потом, вспомнив эроское название, повторила: — Соо!

Ее сунули лицом прямо в кожаное ведро, и она пила и пила, захлебываясь от счастья. Наконец, ее с усилием оторвали, и кто-то вытер ее щеки и одежду концами того самого шарфа. Она открыла глаза. Вокруг были люди: кто лежал или сидел на земле с конем в поводу, кто возвышался над нею, сидя в седле. У всех ружья за плечами и сабли на поясе.

— Твоя удача, женщина, что ты закрыла лицо по обычаю, — произнес один из верховых. — А то бы тебе и не проснуться.

Он один был не в цветном, а в темно-синем халате, и сабля была заткнута за дорогой, цвета золота, кушак. Из-под круглой тафьи, расшитой замысловатыми узорами, падали на плечи седые кудри.

— Это не я закрыла лицо, а ветер твоей страны… кахан, — то ли она уловила, как к нему обращаются его подчиненные, то ли всплыло из глубин детской памяти. Их слова и ее ответы на них будто пробивались сквозь толщу камня.

— Что же с тобой теперь делать? Лазутчики, которые приходили к нам с той стороны, все были мужчинами.

— Я не лазутчик. Я… беглец.

— Это, наверное, правда, Абдалла-кахан. У других вода не кончалась так скоро — ведь брошенный сосуд был ее. И одеты они бывали по-нашему, и говорили чище, и не так безрассудны.

— Быть может, динанские кяфиры поумнели с тех пор.

Она хотела рвануться с колен, но чужие руки крепко держали ее за плечи. Один из спутников кахана наклонился к его уху, усмехнулся своим словам.

— Ну хорошо. Мне всё равно, кто ты есть. Моя котлы и услаждая моих кешиков, как прочие женщины, ты не много выведаешь.

— Кахан, я была воином в своей земле. Прошу тебя, дай мне долю воина.

— Много чудес идет нам из Лэна, — рассмеялся он. В седой бороде молодо сверкнули зубы. — Хотя ваши бабы и верно воюют, потому что нет стоящих мужчин. А ты знаешь, о чем просишь? Что мы делаем с вашими людьми войны?

— Если ты считаешь, что вы справедливы к ним, так ведь и я прошу одной лишь справедливости.

— А ты храбрая. Что же, пусть будет по твоему слову. Эй, отпустите ее!

Она поднялась. Ноги еле ее держали, но то, что она читала в обращенных к ней взглядах, прибавляло ей силы с каждым мгновением.

— Ты хочешь, чтобы тебе оказали справедливость? Я даже больше для тебя сделаю. Назначь свою судьбу сама.

— Ты не согласишься, кахан.

— Почем ты знаешь? Говори!

— Дай мне саблю и выставь против меня одного из своих людей.

— Что же. Пусть будет так! — он хлопнул открытой ладонью по конскому загривку. — Стагир, хочешь испытать, хорошо ли рубится эта чужая кукен?

Тот давешний его собеседник чуть поклонился и сошел с седла. Теперь она рассмотрела его как следует: лицо хоть и смуглое, но не такое скуластое, как у Абдаллы-кахана, и безбородое. Волосы коротко обстрижены и черны не как вороново крыло, а как смола — на солнце проглядывает легкая рыжина. Крючковатый нос и серые глаза дикой птицы. (Другой этнический тип, сказала бы Диамис. Не думай! Не вспоминай! Ее нет для тебя!) Все другие, напротив, сели на конь и разошлись, замкнув их обоих в круг. Стагир вынул свой клинок, отбросив на землю пояс с ножнами. Кто-то из кешиков втиснул ей в руку эфес своей кархи.

Клинок для нее вроде бы тяжел и привычки нет, — думал в это время кахан, — но в каждом движении чувствуется мастерство, и оно всё возрастает. Сначала она только отбивала атаки Стагира, да и тот играл нехотя. Потом разошлись оба. Он, Абдо, сам старый боец и знает, чего стоят эти малозаметные обманные движения, прыжки, повороты, мимолетные касания стали о сталь, и видит, что карха Стагира все чаще как бы проваливается, теряя другую саблю. А чужачка вдруг начала наступать, легко, как в пляске, будто не пила сейчас воду первый раз за Аллах сколько времени! Он уже стал не на шутку бояться за Стагира; и тут кяфирка ударила по его клинку сбоку, потянув свой вперед, так что его карха пролетела над ее головой и хлопнулась оземь сзади. Женщина отпрыгнула, держа острие на уровне глаз противника, и пропустила его взять оружие.

А дальше пошло уже совсем непонятное для Абдо. Стагир явно начал уставать, покрываться испариной, однако отступала она. Ее сабля мельницей кружилась в руке, точно притягивая Стагирову. Женщина тоже разгорячилась — до кахана донесся ее запах, вроде того, каким тянет весной от тополиной почки и клейкой молодой листвы.

Женщина что-то вполголоса произнесла на чужом для них языке, будто про себя. И еще раз, порезче. И тут она, вместо того, чтобы отбить очередной выпад Стагира, нацеленный ей в правое предплечье, как бы подбила его саблю кверху. Спасло ее то, что Стагир уже почти выдохся, да еще успел откачнуться назад всем туловищем. Однако царапина на горле, у самой подключичной ямки, была глубокая: кровь залила ворот ее рубашки. А она стояла неподвижно, полузакрыв глаза и опустив к земле руку с саблей, и ждала.

— Брось, — сказал он со всей властностью, на какую был способен. Сошел с коня, с силой разжал ей пальцы. — Платок дать? Прижми рану, неладно еще кровью истечешь. Зачем карху так крепко держала?

— Чтобы он видел и знал — я при оружии.

— А что кричала?

— Ругала саму себя: почему боюсь сделать по обычаю. Непереводимо.

— Ты его раз десять могла тронуть, а даже однажды не коснулась. Почему?

Она с трудом искала нужные слова.

— Уговор был не такой. Не он уходит, только я.

Абдалла-кахан прищемил ей подбородок пальцами, приподняв лицо. Смотри-ка, а росту в ней не так уж много, как ему почудилось. И такая еще свою судьбу подстрекает?

— Ты поняла, что никто не собирался тебя убивать, а только испытывали?