— Они оба, и Лон Эгр, и Марэм Гальден, да и прочие — люди симпатичные и умные.

— Разумеется, — сказал он без энтузиазма. — Военные интеллигенты, как ваш покойный батюшка. Только ведь истории безразлично, кто из носителей идеи хорош, а кто плох. И даже красота самой идеи ничего ровным счетом не значит, если ее сначала придумали, а потом пытаются насильно воплотить. Поймите, кучка самых прекраснодушных мечтателей, наделенных силой и властью, способна единовременно загнать страну в такой исторический тупик, что оттуда всем скопом и за сто лет не выбраться. Нет, не хотел бы я видеть, что будет в вашем государстве лет через десять. И не увижу, так мне думается.

— Почему: эмигрируете?

— Если бы можно было. Тут многие перевели свои средства к существованию в Великобританию — тоже, как-никак, остров, — а сами застряли. Я бы остался хоть служащим, хоть рядовым техником при моем деле. У меня ювелирные мастерские и кузницы в Лин-Авларе. Редкоземельные сплавы, знаете ли, многообещающая штука. Но вам известно, что ваши части отвели по равнине километров на двадцать, а в горах, бывает, не больше чем на пять? Тут уж собой не распорядишься.

— Не прибедняйтесь. Горы — не Великая Берлинская стена. Нити для переброски у вас есть. И оттуда, и туда.

— Вот именно — нити, для продуктов и лекарств. С голоду не помираем, и на том спасибо. И знаете, почему? Вы своей войной загнали сюда слишком много любимого вами простонародья, которое хочет кушать и болеет не меньше нас, аристократов недобитых.

Во время ее одинокого хождения по городу Танеида чувствовала, как раз от разу увеличивается вокруг нее напряжение, будто идешь через воду, или масло, или смолу. Кяфирка, иногда долетало до ее ушей — так говорили простые люди, что казалось ей особенно обидным.

— Я не ношу доспеха ни на душе, ни на теле, и всякий может оценить меру моей веры и моего неверия, — сказала она однажды, не выдержав, поверх голов и глаз, что смотрели сквозь нее. Непонятно, смогли ли они оценить ее знание арабского богословия — слово, обозначающее неверного, традиционно выводилось из куфр, броня, и означало, что человек не то что не имеет правильной веры, но скрывает свою веру и от других, и от себя самого. Но в тот единственный раз прохожие расступились и дали ей дорогу.

Карен также исчез куда-то, без него и в благородной среде нарастало отчуждение к ней, почти было сгладившееся.

Наконец, один из эдинских дипломатов не выдержал:

— Ина Та-Эль, гуляйте-ка лучше по саду.

— Сама о том призадумалась. А что такое, собственно, происходит?

— До конца перемирия два месяца, а нашими войсками полны горы, и не только кавалерией имени вас, но и куда более серьезными частями.

— Благодарю за похвалу.

Он не среагировал на иронию.

— Линия охвата укрепляется и подвигается.

— Дипломаты неприкосновенны и без верительных грамот.

— Фактически, а не в реальности.

— Если боитесь, уезжайте. Вас, я думаю, выпустят.

— А вы сами?

— Я не дипломат и никогда себя им не считала. Я заложник мира.

Той же ночью ее спутники пришли к ней в спальню.

— Ина Та-Эль, перейдите лучше в кабинет, там запоры надежнее, чем здесь. Мы уже опустили входную решетку, сейчас заблокируем лестницу, и вы останетесь одна на этаже.

— Что случилось?

— Громилы какие-то. Видимо, из-за того, о чем мы вчера говорили. Полиция стоит, но не вмешивается; а их становится все больше и больше.

Она потуже запахнула халат, переплела косу. Зашла в кабинет и прикрыла за собою дверь. Здесь у нее было собрано всё для работы: очередное безумство — писать языковедческую диссертацию, не имея высшего образования. Тем, кто поддразнивал, говорила, что помогает выжить, такие, как Стейн или Карен, и без объяснений понимали, что человек должен сделать в жизни хоть один нерациональный поступок ad majorem Dei gloriam, во имя вящей славы Божией, как иногда выражаются.

Бумага на столе была самая лучшая, какую можно было достать сейчас в Лэне, ручка — с тонким пером, а старинную мельничку в виде столбика с жерновами внутри, кофеварку и запас натурального кофе она привезла с собой, так же, как и старинный двухтомник де Соссюра о знаковой природе языка и более свежий трактат Наума Хомского.

Внизу сделалось, впрочем, так шумно, что даже простой перевод с французского не шел. Поморщилась:

— Витринное стекло бьют, скоты.

И тут раздался совершенно ненатуральный в этой напряженной обстановке звук — в дверь деликатно постучали костяшками пальцев.

— Входите, не заперто.

Дверь открылась, и вошел незнакомый ей человек. В старой форме защитно-десантного образца, так аккуратно заштопанной, будто жена вышивала. Высокие ботинки на крепкой подошве потерты, но сидят на небольшой ноге щегольски. Сколько ему лет — не поймешь: то ли тридцать, то ли все пятьдесят. Фигура эфеба, осанка танцора, волосы как болотная трава осенью — снаружи выгорели целыми прядями, а изнутри темные. Лицо с точеными чертами и ртом, изогнутым наподобие лука, как бы иссушено, выглажено до костей горным солнцем и ветром. И на смуглой коже — странные глаза, где раёк почти сливается по цвету с белком, а темный зрачок отчего-то открывается на пол-лица: веселые, жестокие, шалые.

— Как вы сюда попали?

— А, на второй этаж? Элементарно. Через окно в вашей прихожей. Там такой уютный каштан ветвями подставился.

— И с какой стати вам это понадобилось?

— Чистое мальчишество. Мой приятель Карен так много о вас рассказывал. Да и те мои ребята, что уходили под вашу руку и вернулись живыми, очень благожелательно отзывались.

— Вот уж не думала, что у нашего денди могут быть такие приятели.

— Не судите по внешности. Если вы смотрите на дырки в моем костюме, то те головорезы внизу тоже не во фраках. На месте нынешних аристократических работодателей Карена я бы от таких союзничков держался подальше. Фу, это же прямые плебеи!

— Вы сами, судя по гонору, никак тоже из князей.

— Может быть; но в данном случае сие неважно. А если вы намекаете на то, что я не назвал себя, то ведь по-благородному меня должно представить вам третье лицо. Позвать?

— Ладно, переживем. Я, как вам говорил уважаемый Карен, зовусь Танеида Эле, Та-Эль, по прозвищу…гм… белобрысая то ли чума, то ли холера, не помню точно.

— А мое прозвище — Денгиль, с ударением на последний слог, что похоже и на мое крестовое имя, и на тюркское слово «тонкий, стройный». Иногда меня именуют еще и «Волчий Пастырь», но я такого не люблю.

— Угу, поняла. Серые такие волки. Перевертыши. И имя свое оттого слегка подзабыли.

Он слегка усмехнулся — без обиды, вроде с сочувствием. И тотчас же воскликнул:

— О, да у вас кофием пахнет! Натуральным и свежесмолотым. Давненько не нюхал. Разрешите, я приготовлю нам по чашечке, а то всухую разговор куда-то не туда завернул. Да, а пистолет какой марки?

— «Кондор-Магнум», — сказала она машинально.

— Понятно. Той серьезной модификации, что пробивает насквозь дубовую столешницу и устраивает тебе форменный переворот в кишках. Послушайте, ведь куда как гадко помирать от перитонита! Положите лучше руки на стол, можете и пушку вынуть из-под правого бедра, я не воспрепятствую. Душевный комфорт прежде всего, и уж лучше пуля во лбу, чем в завтраке.

Она почти не шевельнулась, только уселась посвободнее. Тем временем Денгиль, отвернувшись от нее, колдовал над спиртовкой: зажег синее пламя, поставил на него металлический подносик с двумя джезвами и смотрел, как колышется на них бурая тяжелая пена, похожая на лаву.

— Вот цейлонцы, пока не погибли их кофейные плантации, обдавали паром несмолотые зерна, жарящиеся на решетке. Самый ароматный кофе получался, куда уж нам теперешним! Мусульманские суфии тоже знали в этом толк: говорят, что они и были первооткрывателями сего напитка, приближающего к лицезрению Бога, но, пожалуй, врут. Ладно, у меня готово. Чашки найдутся? Не пить же нам обоим прямо из турочек, неуважение выйдет. Вам как, с сахаром, с сахарином или без?