— Так это не Хастур, кто родил всех воздушных странников?

— Нас, братьев-ветров, очень много, — ответил Унктоми. — Но не больше, чем звёзд на небе и чем будет потомков у тебя самой.

Пока Паук рассуждал обо всём этом, не выпуская изо рта своей едва курящейся трубки мира, руки его погружались в глубины медвежьих покрышек, рыская в поиске нагого женского тела, а мощный стан всё накренялся, как мачта в бурю. Наконец он опрокинулся на постель и поднырнул под женщину. Пенис выпростался из курчавых, как у зверя, ляжек и ткнулся влажным носом в колено, как робкий щенок. Двинулся выше…

А потом стало просто — до смешного, подумала Марина, в самом деле смеясь в душе мириадами шампанских пузырьков. Задурманил, охмурил, нарассказал мифических небылиц и овладел. Пролизал себе дорогу. Защекотал до упаду. Раскачал на больших качелях. Ей-ей, умру, ой-ой, умру, вот-вот умру от смеха…

…Взорвался внутри, как бомба-шутиха. И наполнил её своим млечным секретом до самых кончиков пальцев.

— Ты довольна? — спросил чуть позже Великий Хитрец и Благой Обманщик. — Ты ублаготворена? Только не вздумай отрицать — никто тебе не поверит, моя Главная Женщина. И в первую очередь не поверю я сам.

Сатиресса дождевых лесов

За стенами иглу, сложенными из снега и льда, всё длилась и длилась фосфорическая ночь, и множество трубок, туго набитых табаком, было выкурено, а влюблённые всё не вставали с ложа не отрывались друг от друга, чтобы попить, поесть и исполнить прочие низменные потребности. По всей видимости, того не было им нужно.

— На твоих ногах не одежда — густой мех, — сказала Марина. — Это ты сам. Верно?

— Один из меня самого, — рассмеялся Унктоми во все крупные, белые зубы. — Не забывай, кто я и каковы мои дети. Или ты принимала меня за вавилонского жреца в штанах из козьей шкуры?

— Ты этих жрецов видел?

— О, это скорей они меня видели. Или мою сестрёнку. Хастур немало пошалил по белу свету, однако. Вольные ветры — они такие.

Улыбка его нисколько не была испорчена курением: напротив, чем дольше он сосал свою «калюмет», свою «опвахгун», тем становился светлей и моложе. И вокруг в последние дни тоже заметно посветлело. Медвежьи оборотни за стеной начали топтаться и в нетерпении подвывать в полусне.

— Ночь уходит, — объяснил Паук. — Звёзды потихоньку тускнеют перед солнцем, и снег одевается в розоватые, лиловые и синие тени. Теперь здешние льды и торосы вовсю начнут таять и подступать к берегам. Знаешь, ведь ледяные горы почти уже не откалываются от материка, а отколовшись и проплыв сколько-нисколько по тропе скитаний, тают. Море готовится взять от людей своё.

— Они не потонут — люди?

— Какая заботливая. Нет: вода поднимется не спеша. Кто захочет отступить перед нею — отступит, кто решит, что это его достояние — погрузится. Над моей большой роднёй ни холод не властен, ни отсутствие воздуха.

— А что они все будут делать, уйдя в глубину?

— Ха! То, что не так давно все люди собирались творить в космосе. Бегло перелистывать страницы планет в поисках бытия, которое можно под себя подогнуть, — Унктоми хмыкнул. — Это не так легко, как им кажется: и обнаружить, и особенно переделать. Так пусть уж лучше начнут со своего привычного мира.

Оба знали, что предстоит новая разлука. «Кольцо должно замкнуться, все начертания о тебе — исполниться», не раз говорил Марине её новый любовник.

И еще он цитировал какого-то философа: «Любая встреча начинается с прощания».

А потом Паук коснулся носом губ девушки, запряг в нарту семерых самых крупных своих «ребяток», усадил и плотно застегнул на ней полость — не для тепла, для большей надёжности.

— Они пойдут сами — на это их ума достанет с избытком. Высадят куда надо и вернутся ко мне. Ты тоже вернёшься, я думаю, но куда позже.

— Откуда, Унктоми?

— Вы называете их антиподами. Древний континент, на берег которого впервые выползла морская жизнь — просушить кистепёрышки. Не вспоминай противоречивых научных истин: перед лицом единственной это тебе не поможет.

Тут он хлопнул в ладоши и пронзительно крикнул:

— Я-ра-ра-рай! А ну пошли!

Рогатые медведи, ловко перебирая лапами, помчались по рыхлому снегу, время от времени делая скачки, всё выше и выше — и вдруг под ноги им подстелилось облако густого, бледно-молочного цвета.

Они летели.

Если бы Марина, как и прежде, до того полёта в зрячем вихре, оставалась земной женщиной, — ей было бы не выжить. Однако и холод, и разреженность атмосферы, и невероятная скорость, которая поначалу только что не сорвала её с саней, — всё это было не бедой, но лишь обстоятельствами.

Хотя пока эти обстоятельства не зависели от неё никак; женщина даже откинулась назад и задремала от мягкого, неуклонного ритма, от монотонного зрелища простирающихся внизу равнин и громоздящихся гор. Спала — и видела сны безвременья.

Когда далеко внизу запела и позвала флейта, время вернулось.

Упряжка, натянув ремни и рассыпавшись по небу, словно хвост опрокинутой кометы, летела вниз, в скопище темнеющих крон, узких долин и бурных потоков, низвергающихся по склонов. Прошла параллельно земле (тут Марина запоздало испугалась), скользнула вдоль пенного ручья и плавно, как лебединая стая, опустилась на его берег.

Вокруг теснился многочисленный лесной народ. Стволы деревьев были, словно контрфорсами, подпёрты широкими и плоскими, как доски, корнями, увиты яркими цветами и лианами. Цветы росли прямо на ветвях и перебрасывались с дерева на дерево пышными гирляндами. Марина признала фикус, железистое дерево, эвкалипт, панданус, жёлтую и белую сосну, лавровое дерево и пальму — кто-то извне подсказывал ей слова. Многие растения, целые небольшие деревца жили на дереве-хозяине, спуская корни вниз наподобие прядей и отыскивая почву на ощупь — то были баньян, способный задушить дерево-матку в своих объятиях, и колючий ротанг. Гигантский папоротник, величиной с пальму, раскинул свои опахала, в его тени бамбук прорастал гигантской свирелью Пана. Араукария стояла изящным новогодним подарком. Каждое дерево или цветок были неповторимы.

«Гондвана», — выкрикивали и пели многоцветные попугаи и райские птицы в ветвях. «Древняя Гондвана, заповедник и средоточие земной жизни», — снова после передышки запела цевница — полным и пленительным голосом, чьи струи переплетались с серебряной пряжей небольшого водопада.

Марина оглянулась по сторонам, ища взглядом того или ту, кто играл.

На берегу ручья, к стволу огромного каури был прислонён камень, на камне сидела девушка, чьи стройные ноги, оканчивающиеся копытцами, были в курчавой тёмной шерсти, а крошечные груди были голы. В тёмных кудрях светился гребень или венчик из двух до блеска отполированных дуг, смыкающихся надо лбом заостренными концами, ясный лоб пересекали ломаные брови, похожие на двойной прочерк молнии. В глазах прыгали изумрудные искры. Некие мелкие существа удивительного вида — прозрачные змейки, шестикрылые бабочки, рыбки-вуалехвосты, парящие в воздухе улитки и червяки — мелькали вокруг неё, то втягиваясь в густой мех лона и бёдер, то опять выпутываясь наружу.

Вот к слегка вытянутым губам красавицы и были прислонены все семь стволиков бамбуковой флейты.

— Кто ты? — шёпотом спросила девушка.

— Фа-туа, — по слогам и ладам ответил ей бамбук. «Фа» прозвучало на подъёме, слог «туа» или «та», в середине которого уста сомкнулись, будто в поцелуе, — ниже на два-три тона.

— Фатва?

«Фатуа».

— Фатуа.

— Верно, — улыбнулась девушка. — Жена бога Фавна.

— А, может быть, сестра?

— Для этого лукавца что супруга, что сестра — всё едино, — Фатуа отложила свирель и приподнялась навстречу. Голый округлый зад и мохнатые бёдра обмахнулись роскошным волнистым хвостом, заплетенным в три пряди.

— Это ты меня позвала, Фатуа?

— Само по себе получилось, — снова улыбка и смех. — Мы же с тобой сёстры по мужу, вот и стало любопытно. Он говорил тебе, что обледенелые косицы надо либо переплести, либо обрезать? А ведь не сделали ничего. Как только вши там не завелись: наверное, из своей трубки дымом обкуривал. Что смотришь не в лицо, а на тыловые части? С такими рожками, как у меня, козий обрубок не смотрится. Сатиры, между прочим, почти все с лошадиными опахалами.