— Ты говоришь.

— Но это не Великая Вода?

— Нет, но тем не менее — волшебный ключ к ней. Два смысла имеет это слово в языке твоей земной матери: то, что отпирает, и то, что пробивается из земли текучим хрусталём.

— Тогда ты и сам ключ?

Кахин смеётся:

— Снова ты сказала. А твои слова, брошенные ненароком, исполняются куда точнее выверенных и обдуманных.

— Ты всё рассуждаешь и даёшь своим губам не ту работу, какую следовало бы.

Нет, он не даёт себя целовать и сам такого не делает. Зато его руки уже оплетают её стан, пальцы проникают в пупок, запутываются в её коротких волосах, колени раздвигают, щиколотки сжимают и удерживают. Её длинные мелкие косы обращаются в змей и ласкают его покрывало и плечи, и тонкий стан, и худощавые бёдра, и плоский живот, спускаясь всё ниже. Дыхание смешивается — давно уже не скажешь, где чьё, — и сбоит. Плачущее лоно всеми губами открывается навстречу тому, кто пока медлит на пороге.

Впервые в жизни она имеет дело с мужчиной, приходят к ней неуместные слова. Впервые балансирует на краю обрыва еще задолго до того, как сорваться вниз…

И срывается навстречу тотчас же, когда он входит — сразу всей восхитительно чудовищной плотью. Со всхлипами, со стоном, проклятиями и криками радости качается женщина в ритмично набегающих и уходящих волнах морского прибоя.

— Я сделал так, как ты хотела? — спрашивает Кахин, когда остывают и молот, и наковальня.

— Не знаю. Это было как смерть.

— Правдивы твои слова, потому что она сама как мы двое. Кто это — мужчина или женщина? Аллах ведает… Наверное, и то и другое попеременно. Когда бьют барабаны Смерти и она выступает открыто, сидя на белом жеребце и держа развевающееся чёрное знамя, — это мужчина и истинный вождь. Такому несвойственно заключать союзы и быть слугой кому бы то ни было. Он способен на хитрость и обман, но нечестие ему не к лицу. Он легко смиряется с поражением: ведь его противники только и делают, что оттесняют его к прежним границам. Возможно, воин-Смерть даже огорчается слишком лёгким победам — ему по нраву стойкие в борьбе. Он презирает трусов, которые не понимают, что ни бегство с поля боя, ни возведение крепостных стен не спасёт от него — лишь встреча лицом к лицу, без забрала и с оружием в руках.

Так проходит предначертанная жизнь человека. Но под конец её Смерть неизменно перевоплощается в женщину, является безоружной, в облике покорной девы с тёмными косами и опущенными долу глазами. Приходит тихо, как соблазнительница, — и мы ощущаем её каждой клеточкой тела, опьянены её дыханием, полным неизбывной медовой сладости. Вот тогда сопротивляться ей недостойно мужчины и следует уступить. Ты поистине такова.

— Значит, сейчас не я — но ты уступил и покорился?

— Ты говоришь.

— Снова эта непонятная формула. Я говорю — правду?

— Не знаю. То, что ею становится, едва слетев с твоих губ.

— А твоих я не видела и не ощущала. Как не видела лица. Разве это называется — подчиниться мне всецело?

Кахин молчал. Он уронил себя с тела девушки, и теперь оба лежали рядом, выписывая друг на друге накожные письмена самыми кончиками пальцев.

— Ты не знаешь — я и не хотел, чтобы ты знала, пока не насладишься мною вполне, — ответил мужчина. — Я урод. У меня по сути нет рта, нет губ: вместо них бахрома, похожая на щупальца или водоросли, колышимые течением. Может быть, после моих слов тебе будет не так страшно глянуть. Я не воспротивлюсь: можешь сделать всё, на что будет твоя воля.

Тот мрачноватый стиль, в котором была подана сентенция, придал Марине смелости. «А что будет потом? — спросил тихий голос внутри неё. — Он подчинится тебе, как под самый конец мужи подчиняются своей смерти? Намекал же».

Однако рука её уже потянула книзу витки лисама.

…И ничего ни уродливого, ни пугающего. Округлые ноздри, что дышали на неё сквозь синюю ткань. Изысканно подвитая борода ассирийца, что сливается с висячими усами, окутывая низ лица.

— Ты красивый. Ты такой красивый, как лики на древних рельефах, — говорит ему девушка. — Если бы я приказала тебе умереть, то лишь чтобы тобой не посмели восторгаться другие женщины.

И — самой себе на удивление — легко касается губами живой бахромы.

И нет смерти. Вообще. Если не считать блаженной гибели в любовных муках.

Когда они уже под утро вышли из палатки, моросил тёплый дождь, прибивая песок и наполняя собой бесчисленные впадины. Трава давала бесчисленные побеги и шла в рост прямо на глазах, расцветали акации и тамарикс, оплетающий барханы, и ребятишки с азартным писком шлёпали по лужам, отгоняя от новорожденной зелени шустрых коз. А где-то вверху рождался тягучий, прохладный ветер.

— Это весна? — спросила Марина, подставляя лицо.

— Это новая земля взамен старой, — ответил Кахин. — Выкупленная жизнью и страстью нас обоих.

Ветер из внешних пределов

Ветер из жаркого стал тёплым, из тёплого — нежным и прохладным, но постепенно сквозь эту прохладу стали пробиваться леденящие нотки.

— А теперь наши пути расходятся, — промолвил Кахин. — Ибо всему есть время. Ныне время странствий. Время перебрасывать дары из ладони одного ветра в ладонь другого. Это печально — расставаться, но ткань земной жизни вся изрешечена расставаниями.

— Меня уже упрекали за то, что не умею отпускать от себя, — ответила Марина. — Самый первый раз оттолкнула, не удержала, когда было нужно, — и вот теперь расплачиваюсь.

— Если бы ты была не моей возлюбленной, а моей супругой, то могла бы наложить запрет, сказать своё вето, как делает аменокалля, когда ей не нравится, как решил её аменокаль. Но тогда нам было бы в сто раз тяжелей прийти к неизбежному, — ответил Кахин горько. — Вот, возьми от меня: не в дар, ибо это и так твоё, а в напоминание обо всех земных ветрах и всех моих братьях.

И вложил ей за пазуху нечто небольшое, гладкое и тёплое.

А потом завернул её с ног о головы, как ей показалось, в огромный мягкий лисам, поднял кверху и повёл кругами, всё расширяя и расширяя их, пока не стали рядом два закручивающихся спиралью потока: тёмно-синий и голубовато-белый. Один из них оттолкнул от себя девушку, другой же — принял в цепенящие объятия и затянул как бы в горловину смерча. Мириады ледяных колючек, тысячи острых струй, куда более холодных, чем обыкновенный лёд, оплели тело, сорвали одежду, растрепали волосы, наполнили кристальным звоном лёгкие и проникли во все потаённые места вплоть до сердца. Только напротив его самого стоял будто бы раскалённый уголёк и мешал хозяйке уйти за пределы…

А потом ни холода, ни боли не стало, не стало даже страха: один нескончаемый полуобморочный полёт через сушу и воды на гигантских крыльях. Полёт над неясными облаками, сон внутри скрученной в жгут облачной ваты, откуда на неё взирали два горячих алых глаза.

И плавное, раскачивающееся парение вниз, которым окончилось всё.

Очнулась Марина, лёжа кверху лицом на плоскости, которая несла её по белой земле едва ли не с той же скоростью, с какой ураган — по небу. На неё камнем давило нечто пушистое, закрывающее тело от кончиков ног до ушей, голова упиралась в такую же подушку. В сани были веером впряжены самые удивительные собаки, которых она видела: огромные, длинноногие, с густым и длинным желтоватым мехом и слегка вихлявыми, разболтанными движениями.

А ещё у них были рога, из-за чего девушка вначале приняла их за оленей.

— Вот какой ты, северный медведь, — верно? — обернулся к ней погонщик, который бежал рядом с нартой. — Не отвечай, я и так знаю, о чем ты сейчас думаешь.

Он был похож на своих упряжных животных: такой же тощий, в обвисшем на костях меховом комбинезоне грязно-белого цвета и капюшоне или маске, откуда выглядывали седые от инея брови и усы. Глаза, что изредка показывались, — прорези бритвой в дублёной коже. И, что самое удивительное, — такие же рога, как у его упряжных зверей: короткие, с парой-тройкой небольших отростков.