Изменить стиль страницы

«Драка — каждый действует, как умеет». Вскоре после покушения Каплан, когда Ленин только оправлялся от ранений, его навестил Максим Горький. Это была их первая встреча в России после революции. Писатель тогда принадлежал к противникам большевиков, сурово обличал их в серии своих газетных статей — «Несвоевременные мысли». Кстати, само название этой серии было скрытым возражением Ленину, который в свое время похвалил роман Горького «Мать» знаменитой фразой: «Очень своевременная книга».

Поэт Безработный в 1918 году посвящал Горькому следующие укоризненные строки:

В великий день освобожденья
Ты был не с нами, Горький, нет!..
Ты позабыл свои ученья,
Ты позабыл святой завет!..
Ты отказался от народа,
А ведь народ тебя любил;
И каждый труженик завода
Твои произведенья чтил!..

Однако, несмотря на все разногласия, выстрелы эсеров Горького искренне возмутили, и он пришел к Ленину выразить свои чувства. «Я пришел к нему, — писал Горький, — когда он еще плохо владел рукой и едва двигал простреленной шеей. В ответ на мое возмущение он сказал неохотно, как говорят о том, что надоело:

— Драка. Что делать? Каждый действует как умеет».

Один из свидетелей этой беседы передавал слова Ленина так: «На войне как на войне! Еще не скоро она кончится…»

Сходную мысль Ленин высказывал еще десятилетием ранее, когда писал, что откровенных врагов «трудно ненавидеть». «Чувство тут уже умерло, как умирает оно, говорят, на войне после длинного ряда сражений, после долгого опыта стрельбы в людей и пребывания среди рвущихся гранат и свистящих пуль. Война есть война…»

Получалось, что Ленин даже «оправдывает» действия террористов против него. Но точно так же он отвечал и на другие упреки писателя — уже в адрес большевиков. И вновь использовал образ драки. Горький вспоминал: «Мне часто приходилось говорить с Лениным о жестокости революционной тактики и быта.

— Чего вы хотите? — удивленно и гневно спрашивал он. — Возможна ли гуманность в такой небывало свирепой драке? Где тут место мягкосердечию и великодушию? Нас блокирует Европа, мы лишены ожидавшейся помощи европейского пролетариата, на нас, со всех сторон, медведем лезет контрреволюция, а мы — что же? Не должны, не вправе бороться, сопротивляться? Ну, извините, мы не дурачки. Мы знаем: то, чего мы хотим, никто не может сделать, кроме нас. Неужели вы допускаете, что, если б я был убежден в противном, я сидел бы здесь?..

— Какою мерой измеряете вы количество необходимых и лишних ударов в драке? — спросил он меня однажды после горячей беседы».

«Что же делать?.. — спрашивал Ленин. — Надо бороться. Необходимо! Нам тяжело? Конечно! Вы думаете, мне тоже не бывает трудно? Бывает — и еще как!.. Ничего не поделаешь! Пусть лучше нам будет тяжело, только бы одолеть!»

«Не преуменьшайте ни одного из зол революции, — советовал он иностранным товарищам. — Их нельзя избежать. На это надо рассчитывать заранее: если у нас революция, мы должны быть готовы оплачивать ее издержки».

«Революции не сделаешь в белых перчатках», — любил повторять Владимир Ильич. И он решительно поддерживал, по его выражению, «варварские средства борьбы против варварства». «Мы говорим: нам террор был навязан… Если бы мы попробовали… действовать словами, убеждением, воздействовать как-нибудь иначе, не террором, мы бы не продержались и двух месяцев, мы бы были глупцами».

Однажды он заметил Горькому: «Нашему поколению удалось выполнить работу, изумительную по своей исторической значительности. Вынужденная условиями, жестокость нашей жизни будет понята и оправдана. Все будет понятно, все!»

Впрочем, Ленин соглашался, что смертная казнь — одна из вынужденных «варварских мер», и в 1920 году попытался отменить ее. «Как только мы одержали решительную победу, — заявил он, — еще до окончания войны… мы отказались от применения смертной казни и этим показали, что к своей собственной программе мы относимся так, как обещали». Но вскоре началась новая война (с Польшей), и об отказе от смертной казни вновь пришлось забыть.

«История — мамаша суровая». Максим Горький часто обращался к Ленину с заступничеством за разных людей, пострадавших от революции. Владимир Ильич писал ему в 1919 году: «Понятно, что довели себя до болезни: жить Вам, Вы пишете, не только тяжело, но и «весьма противно»!!! Еще бы! В такое время приковать себя к самому больному пункту… В Питере можно работать политику, но Вы не политик. Сегодня — зря разбитые стекла, завтра — выстрелы и вопли из тюрьмы… потом сотни жалоб от обиженных… — как тут не довести себя до того, что жить весьма противно». И советовал писателю радикально переменить обстановку, «иначе опротиветь может жизнь окончательно».

Однажды Горький рассказал главе Совнаркома такую историю: «В 19-м году в Петербургские кухни являлась женщина, очень красивая, и строго требовала: — Я княгиня Ц., дайте мне кость для моих собак! Рассказывали, что она, не стерпев унижения и голода, решила утопиться в Неве, но будто бы четыре собаки ее, почуяв недобрый замысел хозяйки, побежали за нею и своим воем, волнением заставили ее отказаться от самоубийства».

«Я рассказал Ленину эту легенду, — писал Горький. — Поглядывая на меня искоса, снизу вверх, он все прищуривал глаза и наконец, совсем закрыв их, сказал угрюмо:

— Если это и выдумано, то выдумано неплохо. Шуточка революции.

Помолчал. Встал и, перебирая бумаги на столе, сказал задумчиво:

— Да, этим людям туго пришлось, история — мамаша суровая и в деле возмездия ничем не стесняется. Что ж говорить? Этим людям плохо. Умные из них, конечно, понимают, что вырваны с корнем и снова к земле не прирастут. А трансплантация, пересадка в Европу, умных не удовлетворит. Не вживутся они там, как думаете?

— Думаю — не вживутся.

— Значит — или пойдут с нами, или же снова будут хлопотать об интервенции.

Я спросил: кажется мне это или он действительно жалеет людей?

— Умных — жалею. Умников мало у нас. Мы — народ, по преимуществу талантливый, но ленивого ума. Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови».

«Музыка слишком сильно на меня действует». «Очень любил слушать музыку, — вспоминала Крупская о Ленине. — Но страшно уставал при этом. Слушал серьезно. Очень любил Вагнера. Как правило, уходил после первого действия как больной». Большевик Михаил Кедров, игравший на фортепьяно для Ленина, писал: «Больше всего нравилась Ильичу музыка Бетховена. Его сонаты — патетическая и d-moll, его увертюры «Кориолан» и «Эгмонт»… С большой охотой слушал Ильич также некоторые произведения Шуберта — Листа («Лесной царь», «Приют»), прелюдии Шопена, но не нравилась ему чисто виртуозная музыка и вовсе не выносил слащавых «Песен без слов» Мендельсона».

«Десять, двадцать, сорок раз, — признавался Ленин, — могу слушать Sonate Pathetique Бетховена, и каждый раз она меня захватывает и восхищает все более и более».

— Почему вы не попробуете развлечься хоть немного хорошей музыкой, Владимир Ильич? — поинтересовался как-то у главы советского правительства Глеб Кржижановский.

— Не могу, — отвечал Ленин. — Она слишком сильно на меня действует.

«Конечно, очень приятно слушать музыку, — заметил он в другом разговоре, — но, представьте, она меня расстраивает. Я ее как-то тяжело переношу».

Однажды в 1921 году Ленин сражался на балконе в шахматы, а в соседней комнате кто-то исполнял на фортепьяно Патетическую сонату Бетховена. Шахматную партию Владимир Ильич проиграл, а потом смущенно признался: «Виновата музыка».

Эти признания Ленина хорошо дополняются воспоминаниями Максима Горького. Как-то вечером на московской квартире Екатерины Пешковой глава Совнаркома с удовольствием слушал сонаты Бетховена в исполнении музыканта Исая Добровейна (которого Владимир Ильич шутливо называл «чудесно-чудесно-вейн»). Затем сказал: