— А вы, madame?
— Я врач.
— ???
— Мужа… сопровождаю.
— Лечите?.. Excusez-moi.[9]
— За что же. А ваша жена?..
— Нет, — сказал Йожеф. — По-моему, еще нет. Разве что сейчас…
— В темноте, вокруг беззвучной эстрады, за кольцом слушателей сталкивались мы и с группами поменьше; прижмутся обнаженными торсами друг к дружке — о, это влажное тепло чужой кожи! — и впятером, вшестером, мужчины, женщины, поют в обнимку, сами для себя, — сказал Йожеф. — То же и по трое: вопьются пальцами друг другу в плечи, как когтями, и стоят недвижно лоб в лоб, будто ружейные пирамиды, в столбах дыма, сладковатые клочья которого швырял в меня ветер, — сказал Йожеф.
— Madame, — сказал Йожеф, — я не хочу быть счастливым такой ценой. Не знаю, madame, как вы на это смотрите.
— Хоть в ад, но с ясным умом, — сказал Йожеф. — Не знаю, как вы на это смотрите?
— Счастливы сейчас эти триста тысяч человек, как по-вашему? — спросил Йожеф.
— J'aime ces ombres amoureuses de liberte, — мне по сердцу эти тени, влюбленные в свободу, qui preferent l'angoisse de la mort, которые предпочитают мучительную смерть a l'ennui de la routine, нудной скуке будней.
— Это надо понимать так, что и вы?.. — спросил Йожеф.
— Нет, — сказала Марианна. — Я — нет. Я за мужем присматриваю. И если вы боитесь за жену…
— Я… как бы это сказать, — ответил Йожеф, — я с ума боюсь сойти. Извините, пожалуйста. Вы француженка, вы не будете надо мной смеяться… я люблю ее до смерти.
— Так слушайте меня! — сказала Марианна. — Если вы заметите какую-нибудь перемену в ее поведении, если она вдруг начнет небрежней одеваться…
— Не одевается она небрежней, — сказал Йожеф.
— …если интересы притупятся, — скажем, занималась спортом и бросила, в гости перестанет ходить, встречаться с друзьями; любила читать и разлюбила…
— …читать она и раньше не читала, — сказал Йожеф.
— …аппетит пропал, постоянно хочется пить; жалобы на запоры, зрачки сужены… — сказала Марианна.
— Глаза у нее как море, — сказал Йожеф. — Вы плачете, madame?
Пламя костра взметнулось, осветив лицо докторши: на нем блестели слезы.
— Извините, — сказала она. — Распускаться не в моих привычках. Пожалуйста, не обращайте внимания. Если ваша жена носила платья и блузки с коротким рукавом, а теперь предпочитает длинные рукава, чтобы не видно было следов от уколов…
— Успокойтесь, madame, — сказал Йожеф, — успокойтесь, прошу вас!
Красивая докторша-француженка, расплакавшись, оперлась о его плечо; в темноте больше не за что было ухватиться. Очки ее соскользнули на землю. Йожеф поднял их, стекла были все в грязи.
— Извините, мсье… Вы сказали, глаза у нее как море. Боже милосердный, хоть бы расслабиться наконец; отпустило бы это напряжение…
— И никакого другого спасения нет, кроме этого свинского дурмана? — спросил Йожеф.
— Нет, — всхлипывая, сказала докторша. — Никакого. Пока здоров был муж…
— Он что, неизлечим? — спросил Йожеф.
— Да, — всхлипывая, сказала докторша.
— Постепенное отвыкание? Больничный курс? — спросил Йожеф.
— Убегал уже два раза, — всхлипывая, сказала докторша.
— Метадон?[10] — спросил Йожеф.
— Выплевывает, — всхлипывая, сказала докторша.
— Значит, обречен? — спросил Йожеф.
— Да, — всхлипывая, сказала докторша.
— А вы его еще любите? Простите за вопрос.
— Люблю, — всхлипывая, сказала докторша.
— Перед нами на дощатых мостках, разбросав руки, лежал навзничь какой-то человек, — сказал Йожеф. — Докторша наклонилась к нему, но он дышал мерно, спокойно, и мы пошли дальше за пятнышком света от карманного фонаря — в более привилегированный квартал этого бивачного города, — сказал Йожеф, — где по ступицу в грязи стояли сотни домиков-автоприцепов с занавешенными оконцами, в которых горело электричество, — сказал Йожеф. — То есть в большинстве окошечек горело. Но между прицепами, вправо-влево от мостков, прямо в топкой жиже, спали в мешках тысячи до полусмерти усталых или потерявших всякую надежду людей, которые в ту ночь так и не пробились к эстраде послушать Мика Джеггера. Хотя, — сказал Йожеф, — помимо добиравшихся с помощью жалкого и часто унизительного автостопа, были тысячи других, неделями шедших пешком, гонимых лишь одним не знающим устали желанием, — сказал Йожеф, — изголодавшихся, отощалых, со сбитыми в кровь ногами и натруженными, натертыми лямками плечами; а впрочем, спали и в огромных заказных автобусах, — сказал Йожеф, — они еще до дождя, натужно подвывая, успели взобраться на холмы и застыли там среди лагерных костров, уже потухающих, только дымивших возле машин, вездеходов, тягачей. Некоторые спали ничком прямо на своих мотоциклах, свесив в грязь руки в браслетах, и десятками тысяч — в палатках, кто умело, кто неумело повбивав колышки и знать больше ничего не зная, кроме своих душисто-лучистых, ароматно-радужных снов, — ни Мик-Джеггерова фестиваля, ни танцующих татуированных тел, ни вскриков в беспамятстве, а позже воплей о помощи. Ни в ужасе разинутых ртов, ни треска ломаемых костей — ничего этого не видели и не слышали те, кто первую свою райскую ночь провели в монтанской грязи, — сказал Йожеф.
— И все-таки они счастливы, — сказала Марианна.
— Отчего?
— Оттого, что вместе, — сказала докторша.
— Вместе в грязище? — спросил Йожеф. — В этой свинской одури? В хмельной этой блевотине?
— Ensemble-ensemble — вместе-вместе, dans le bonheur du neant, в счастье небытия, — сказала докторша. — Со всеми преимуществами смерти — без ее необратимости, — сказала она.
— В Турции, — сказал Йожеф, — килограмм морфия стоит триста пятьдесят фунтов стерлингов. На юге Франции его перерабатывают в героин, который здесь идет уже по три с половиной тысячи долларов кило, а в Нью-Йорке, — сказал Йожеф, — цена подскакивает уже до восемнадцати тысяч, — за столько перепродают его агентам контрабандисты. На черном же рынке, — сказал Йожеф, — одна унция героина…
— По-моему, теперь уже недалеко, — сказала докторша, — хотя в темноте я ориентируюсь с трудом…
— …чистого героина содержащая всего четверть, остальные три части — обыкновенная сахарная пудра или хинин, — идет по пятьсот долларов, — сказал Йожеф, — но и ту уличные обдиралы…
— …там красный «ситроен» стоял, если не ошибаюсь, — сказала докторша, — у палатки, откуда она вышла, когда мы с Рене…
— …и ту они делят на меньшие дозы, — сказал Йожеф, — где героина уже только пять процентов, и в нейлоновых мешочках сбывают по пять долларов штука, что в пересчете…
— Из палатки? Из палатки вышла? — спросил Йожеф.
Чем ближе они подходили к центру лагеря и высоким эстрадным подмосткам, которые во влажном тумане казались еще выше, словно паря в рассеянном свете юпитеров, тем чаще попадались валявшиеся на земле человеческие тела: крепко обнявшиеся парочки или просто спящие в обнимку. Приходилось, лавируя, переступать через них либо через составленные рядком заплечные мешки.
— …что в пересчете составляет, — сказал Йожеф, — уже двести пятьдесят тысяч долларов кило.
— Voila,[11] а вы еще удивляетесь… — сказала Марианна.
— Совсем я не удивляюсь, — сказал Йожеф, — что попадаются люди, не желающие… не желающие никакого дела иметь с этим обществом.
— Неопытные уличные покупатели, — сказал Йожеф, — часто не разбираются, сколько там героина, и многие от сверхдозы теряют сознание, а то и расстаются с жизнью.
— Да, с жизнью… — сказала докторша. — Мне подождать вас, мсье, или вы сами найдете дорогу обратно?
Так как из большой многоместной палатки за «ситроеном» в очумело беззвездную тьму просачивался свет, Йожеф откинул входной клапан. Человек десять — двенадцать, мужчин, женщин, вплотную друг к дружке лежали на резиновом ковре под молчаливым надзором привешенного вверху большого переносного фонаря. Некоторые спали. Эстер среди них не было.