Это был прекрасный день, полный радостных воспоминаний. Сразу за усадьбой с тремя тополями вправо от шоссе сворачивает тропинка; еще один деревянный мосток перекинут здесь через ручей, который мы уже переходили однажды, а теперь перейдем опять. С той стороны берег ручья более пологий, и его русло расширяется разливом, так что вода сохраняется даже в жаркие летние дни, и большая или меньшая стайка гусей или уток постоянно тренирует здесь плавательные свои перепонки и быстрые клювы. Всякий раз, как пути-дороги приводили сюда Ники, она еще с той, более высокой стороны, прыгала в воду, повергая в забавную панику мирно плескавшихся уток, гусей: отчаянно хлопая крыльями, как если бы в невинно-белом облике Ники среди них появился сам дьявол, крякая и гогоча в смертельном испуге, они шумно разлетались в стороны, подальше от преспокойно купавшейся собаки; их возмущенные, громкие сетования еще долго слышались на вершине холма, куда Ники взбегала за шесть — восемь минут по веселым петлям тропинки.
Отсюда, сверху, хорошо видна вся деревня; тулово ее растянулось в долине вдоль шоссейной дороги, а в конце узкое ответвление под прямым углом ведет прямо к футбольному полю, раскинувшемуся за околицей; дальше стоит лишь несколько хибарок цыганского поселения. Чистую красивую деревню со всех сторон окружают горы: со стороны Помаза, сразу за виллами, — крутые склоны Осойя, на другой стороне холмы пониже, покатее, они словно передают путника из рук в руки до самого Надькевея. И пешая тропа повторяет два главных порядка села; там, где она под прямым углом уходит к футбольному полю, стоит старинное, вымытое дождями распятие.
Когда у инженера еще было время и настроение ходить на прогулки, супруги Анча чаще всего выбирали эту дорогу. Вначале тропинка идет по самой кромке холма — хоть заглядывай в освещенные солнцем трубы стоящих в долине домов да в клювы пасущихся на огородах кур; потом становилось сразу просторнее; слева тропу обрамляют поля овса и пшеницы, справа подымается поросший кустарником бесплодный каменистый склон с невысокой акациевой рощей наверху. Летом в пестрые закатные часы, когда уж не встретишь даже гуляющих и в пурпурной тишине лишь изредка слышно сонное птичье чириканье, здесь человеку все же легче примириться с миром.
Но сейчас солнце сияло в полную силу, одевшиеся свежей листвою леса по склонам холмов тоже светились изнутри, словно меж их толстых стволов зажглись мощные лампионы. В гуще леса там и сям открывались дальние лужайки и, купаясь в здоровом ярком свете солнца, выглядели из долины так уютно, влекуще, что казалось, отсюда можно было увидеть среди их мягкой травы и крошечные висячие фонарики белых подснежников, и желтые звездочки примулы с хвостами кометы. Здесь, внизу, вдоль тропы цветы еще, в сущности, не раскрылись — это был северный склон холма, — но Ники флорой и не интересовалась. Как всякой порядочной собаке, ей отвратителен был собственно запах цветов. Ее тело, нос, душу влек весенний запах земли вообще, мощное испарение зарождавшейся жизни, которое, естественно, включало в себя и выплывающий из разложения аромат цветка, — как в распростертой над холмом воскресной тишине заключены были благовест дальней церкви, пересуды возвращающихся после богослужения женщин, выкрики из корчмы, шорохи ветра, жужжание шмеля и не прекращающиеся громкие вопли гусей и уток, включивших, как видно, имя потревожившей их собаки в свои молитвы. Прибегнув к несколько наивному, но необходимому обобщению, мы могли бы сказать, что Ники влекла к себе жизнь.
Чем дальше уходили они по тропе, тем задиристей и веселее делалась собака. Не останавливаясь ни на миг, она челноком сновала взад-вперед по обе стороны от тропинки, то и дело возвращаясь к хозяйке словно затем, чтобы поведать ей о каждом новом открытии, а заодно показать, что и в неописуемом своем счастье ее не забывает. Ники навестила каждый куст, камень, все заросли окрест и если в кружении своем тот или другой предмет упускала из виду, то возвращалась к нему даже издалека, чтобы не оставить никаких сомнений в своей непреходящей любви к нему и интересе. Хотя обычно такого за ней не водилось, собака, труся по склону, непрерывно тявкала, ворчала, иногда вдруг резко лаяла, сварливо выговаривала ветру, задувавшему ей в уши. Когда она обнаружила первый кротовый ход, Йедеш-Молнару и опиравшейся на его руку женщине пришлось остановиться и подождать: из травы виднелся лишь энергично мотавшийся туда-сюда белый хвостик Ники. Ее морда, когда она показалась наконец на поверхности, была вся в земле, но — мы говорим это без всякого преувеличения — сияла от счастья. Ники даже не отряхнулась, ей было не до того, она устремилась вперед, время от времени оглядываясь на хозяйку, но тут же и отворачивая чумазую мордочку, чтобы не упустить сообщения жужжавшей перед носом пчелы. Если вдруг она устремлялась в пшеничное поле и среди зеленых волн молодых всходов белела одна лишь ее спина, Ники редким тявканьем посылала назад успокоительную весть и, не успев сделать и тысячи скачков, опять оказывалась у ног хозяйки, демонстрируя ей всклокоченную шерсть и длинный, свисающий из смеющейся пасти потный язык. Но уже в следующий миг ее вновь — э-эх! — словно сдувало ветром. Мы должны признаться, не было никакой системы, никакой целенаправленности в ее ребяческой беготне. Ники не искала сусликов, не гонялась за зайцами и, как мы знаем, скоро оросила искать кротов, только на пробу взяла их бархатный запах. Она все осматривала, вернее обнюхивала, и опять мчалась дальше, к следующему воспоминанию. Эржебет Анче казалось: Ники справляет пышное празднество возвращения и жаждет поделиться радостью с нею, очевидно, в благодарность за предоставленные для этого возможность и случай. Она вела себя как ребенок, который, трепеща от счастья перед открывающимся ему — а значит, и познаваемым миром, поминутно с визгом бежит к матери и в радостном ликовании дергает ее за юбку. Задыхаясь от спешки, Ники кидалась от одного куста к другому, от камня к камню, из гусиной лужи к канаве, из кротового хода к коровьей лепешке, от притаившегося белого лепидия к горько пахнущему листу лопуха: она только принимала к сведению, что все это существует — слава Богу, еще существует! — и спешила дальше, откладывая на потом более подробные собеседования. У нее не было ни малейшего сомнения, что счастье продлится и завтра и на третий день, на четвертый — словом, вечно. Ники жила в таком настоящем, которое, не ведая границ, из прошлого протягивалось прямо в будущее. И чтобы обежать эти колоссальные временные просторы, уходящие вперед и назад безгранично, она задала своим лапам такую работу, какой они не знали в Пеште за два года кряду.
Правда, была в этих непрерывных ликующих метаниях одна осечка, которую отметили только глаза Эржебет, потому что она вспомнила прежнее. Время шло к полудню, солнце стояло прямо над головой. Прислушавшись, можно было уловить далекий колокольный звон, чуть слышно долетавший то с одной стороны, то с другой, казалось, он исходил от крылышек пролетавшей мимо пчелы и исчезал вместе с нею. Ветер, не затихавший здесь, на вершине холма, ни на минуту, сейчас словно замер, и лишь один-единственный листик трепетал на ветке придорожной ракиты под ласковым касанием позабытого ветром последнего дуновенья. Далеко внизу по футбольному полю мальчики в красных в полоску трусах беззвучно гоняли мяч, неподалеку от них лаяла в траве крошечная пестрая собачонка, но отсюда ее лай казался Эржебет не громче собственного ее дыхания. И в этой торжественной тишине, как бы бесплотном отражении всех дивных безмолвии земли, вдруг резко хрустнула ветка.
Треск раздался, как показалось жене инженера, прямо у нее за спиной. Невольно она обернулась. Шагах в пятидесяти — шестидесяти справа от тропинки, под кустом с заколыхавшимися вдруг ветвями сидел на задних лапах заяц и, задрав голову, с хрустом уплетал едва распустившиеся листочки. В трепещущем, просвеченном ярким полуденным солнцем воздухе отчетливо видны были его чуть-чуть выпученные, большие и глупые черные глаза, казавшиеся близорукими, его непрестанно двигавшиеся темные ноздри и встопорщенные над толстой верхней губой длинные усы. Живот у зайца — вернее, то была зайчиха — заметно круглился, зайчиха ждала детенышей.