В конце концов судьбу Ники, к великому облегчению ее хозяйки, решило одно воспоминание. Эржебет пришло вдруг на память, как ее старая свекровь, шахтерская жена, однажды сказала, теперь уж и не вспомнить по какому поводу: «Веришь ли, уж так-то я животных люблю, за всю мою жизнь курицу никогда не зарезала. Да я скорей помру, чем мышь прибью». Это воспоминание было как огромный и яркий нравственный маяк, оно пролило свет и в ее мучительно колеблющуюся душу. Ники избегла — и слава Богу, скажем мы, — самой ужасной судьбы, какая только может постигнуть собаку: потери хозяев.

Когда первые мучительные недели прошли, когда жена инженера уже в состоянии была думать и о собаке и окончательно решила оставить ее у себя, она отдала Ники ночную рубаху мужа, которую он надевал в свой последний приезд. Ники жадно обнюхала брошенную на ее подстилку рубаху, потом вытянулась на ней во всю свою длину и опять принялась обнюхивать. И от этого явно стала чуть-чуть поспокойнее. Однако каждый вечер она по-прежнему ждала своего хозяина. Если внизу, после того как запирали подъезд, раздавался звонок в дворницкую, Ники садилась на подстилке, наклоняла голову набок сперва в одну сторону, потом в другую и напряженно прислушивалась; иногда она даже подбегала к двери и, положив голову на пол, несколько раз глубоко, шумно втягивала в ноздри воздух. Немного погодя она медленно возвращалась на подстилку и со вздохом падала — именно падала, а не ложилась на нее. Случалось, надежда навевала ей слуховые галлюцинации, ее уши, казалось, узнавали шаги инженера, и тогда она, словно обезумев, скуля и плача, так яростно скреблась в дверь, что у Эржебет замирало сердце, она выбегала в переднюю, распахивала дверь на лестницу, и собака, скуля, вылетала за ней. Незнакомый мужчина проходил мимо, и они обе возвращались к себе. Часто и ночью Эржебет просыпалась от слабого поскрипывания пола под легкой поступью Ники. Иногда она включала лампу на ночном столике и видела у кровати Ники: опустив уши, понурив голову, она неподвижно смотрела перед собой в пол.

Однажды ночью Ники громко застонала во сне, потом села и, откинув голову назад, завыла. Успокоить ее было невозможно. Эржебет встала с постели, присела на корточки возле собаки, погладила ее по голове. Наконец, боясь, как бы она не перебудила соседей, взяла ее на руки и положила на свою кровать. Это случилось впервые — прежде Ники никогда не спала на ее постели. Но что делать, ведь Эржебет теперь особенно старалась не привлекать внимания и к себе и к своей собаке: после ареста мужа многие жильцы подчеркнуто ее обходили, другие, с кем она прежде была в самых добрососедских отношениях и подолгу беседовала, стали вдруг забывать даже просто поздороваться, а иной раз под чьим-нибудь ненавидящим взглядом у нее по спине пробегали мурашки, так что Эржебет делала теперь все от нее зависящее, чтобы ее существование в жизни большого доходного дома было совсем незаметным, тенью скользила вниз по лестнице, людей избегала, и из квартиры ее, кроме иногда возбужденного лая Ники, не доносилось ни звука.

Как-то утром, когда она вывела Ники на набережную гулять, со стороны острова Маргит из-за работавшей там землечерпалки выехала и остановилась прямо возле них большая, груженная землей пятитонка. Ники испугалась и облаяла грузовик. За рулем сидела женщина в синем комбинезоне; бросив презрительный взгляд на прогуливавшую собаку «барыню», она крикнула ей что-то обидное — мол, лучше бы она нянчилась с внуками. Эржебет Анча, опустив полные слез глаза, молча прошла мимо. Немного спустя, оторвав взгляд от земли, она увидела, что Ники преследует какой-то мужчина в белой рубашке, с длинной палкой в руках. Из узенькой улицы, выходившей на набережную, выскочили прятавшиеся там до этой минуты еще двое парней, тоже в белых рубашках и с палками, и бросились догонять Ники. Собака попала в облаву.

Эржебет в первый миг оцепенела. Но через мгновение, опомнясь, видя, что ее хотят лишить последнего ее достояния, эта обычно столь мягкая и ласковая женщина буквально рассвирепела и, охваченная ненавистью, бросилась живодерам-собачникам навстречу, с силой толкнув того, кто оказался всех ближе. Парень покачнулся и едва не грохнулся навзничь.

Ники мчалась как раз в их сторону, преследуемая по пятам первым живодером, уже готовым накинуть ей на шею укрепленную на конце длинной палки проволочную петлю. Собака бежала, ловко лавируя; хвост ее был поджат, уши относило назад. Услышав голос хозяйки, которая в отчаянии выкрикивала ее имя, она внезапно изменила направление и бросилась прямо к ней. Но, к счастью, в последнюю минуту заметила, что чуть впереди устремившейся к ней Эржебет бежит третий живодер и он своей длинной палкой достанет ее скорей, чем хозяйка. Ники в последний момент успела все же отскочить в сторону и тотчас свернула в улочку, ведущую на Пожоньский проспект.

Тем временем надрывные крики женщины и гулкий топот молчаливых живодеров привлекли внимание прохожих. Люди останавливались, громко возмущались жестокой охотой и, сбившись на тротуаре толпой, давали собаке возможность проскочить, всячески мешая при этом ее преследователям. Живодеров в Пеште вообще не любят, а при тогдашней общей подавленности вся улица дружно против них ополчилась. Про них ведь не боялись говорить то, что думали. А поскольку случилось так, что все трое были крепкие, мускулистые парни, тут же посыпались советы поискать себе другой способ зарабатывать на хлеб, потрудиться, например, на шахте или на картошке. Кое-кто уже обзывал их палачами.

Ники, не столько от физической усталости, сколько от волнения и растерянности, начала сдавать. Живодеры, разъяренные противодействием улицы, упорно гнались за ней, по их лицам струился пот, первый преследователь был уже совсем близко, он несколько раз забросил петлю и однажды едва не поймал несчастную свою жертву. Тогда собака, приняв внезапное решение, свернула в первое же парадное, кем-то с улицы распахнутое перед нею. Тем временем подоспела Эржебет, и люди при виде седой, задыхающейся женщины с заплаканными глазами опять загудели, требуя, чтобы палачи прекратили наконец мучить животное и человека.

Вполне могло статься, что и без того раздраженная толпа выплеснула бы давно копившийся гнев и трем живодерам пришлось бы испытать на собственной шкуре то, что, пожалуй, вполне могло быть квалифицировано как насилие против власти, если бы живодеры не сочли, что потрудились достаточно. Один из них, очевидно, бригадир, приблизился к Эржебет Анче и предложил зайти в подъезд, где скрылась собака. Ники сидела на лестничной площадке прямо против входа, но, завидев человека в белой рубахе, одним махом взлетела по ступенькам наверх, Эржебет осведомилась у живодера, что ему от нее нужно. Тот подмигнул и протянул ладонь.

При ней было двадцать форинтов, почти все, чем она располагала до конца месяца, их она и отдала власти предержащей.

Примерно в эти же дни ее вызвали в участковую партийную организацию и спросили, не думала ли она о том, что ей разумнее развестись с мужем. Эржебет не уговаривали, просто спросили как бы вскользь, добавив только, что, пока она носит фамилию предателя родины, ей не могут доверить воспитательную работу среди населения; и еще спросили, совместимо ли, по ее мнению, с ее совестью коммунистки целыми днями, нигде не работая, прогуливать собак. Эржебет Анча опустила глаза и молча вышла из комнаты. В партийном комитете тринадцатого района Будапешта, куда она обратилась с жалобой, во время короткой с нею беседы действия участковой организации квалифицировали как «чрезмерное усердие». Несколько недель спустя жилищный отдел подселил к ней семью из четырех человек.

Настала суровая зима, а у Эржебет денег на топливо было в обрез. Она постоянно мерзла, непривычная физическая работа подтачивала ее и без того слабое здоровье, она захворала. Две недели пролежала в постели, все это время собаку водила гулять дворничиха на четверть часа два раза в день. Приятельниц у Эржебет в Пеште не было, ведь с тех пор, как Анчу перевели сюда из Шопрона, ему было не до гостей, единственная же ее знакомая, жена инженера с завода горного оборудования, с которой они прежде иногда встречались, после ареста Анчи больше не навещала ее. Так они остались с собакой одни.