Изменить стиль страницы

На дворе, большом, незнакомом дворе, было пусто, неприветливо, холодно. За высоким забором страшно шумели деревья, и желтые листья тихо падали на желтую, мокрую траву… Моросил мелкий дождик. Где-то гудел свисток… У меня громко стучало сердце, и весь я дрожал от сырости и тумана… Куда же теперь?.. Разве я мог отыскать свою мать, когда я не знал дороги, когда меня несли в кульке?.. Кто мне поможет? Некому помочь… Я подбежал к воротам, но пролезть на улицу было негде… и вдруг хрипло и лениво залаяла где-то близко собака… Я оглянулся и увидел эту собаку; она вышла из маленького домика, стоявшего около сарая (такие домики, как я узнал потом, люди называют «конурами») и, громыхая железной цепью, направилась ко мне. Цепь не пускала ее подойти близко, и она остановилась шагах в трех от меня и стала приветливо махать хвостом. Было в этой собаке что-то очень похожее на мою мать, и я вздрогнул от радости. Осторожно приблизившись, я понюхал большую собаку, а она меня лизнула и ласково ткнула мордой под живот…

Так же делала иногда мать… Я попробовал перегрызть железную цепь, но это мне не удалось. Собака позвала меня к себе в домик, и я с радостью пошел следом за ней. В домике было темновато, как у нас в каретнике, на полу лежала старая рогожа и очень много обглоданных костей… И у нас было так же!.. Словно дома!.. Я покружился на месте и прилег клубочком на рогоже. Старая собака села около меня и стала ласкать меня, отыскивая зубами блох… Я вздохнул от удовольствия и закрыл глаза от теплой радости, которая приятно переливалась во всем моем теле… Мне было тепло около лохматого бока доброй собаки, и спокойно стало на душе… Я задремал, думая о матери, о братишках и сестренках, о нашем каретнике, слушая, как шумят желтыми листьями деревья и как по крыше домика стекает дождевая вода…

IV

Не помню, долго ли я дремал. Меня разбудил шум железной цепи и голос маленького человека, который громко закричал:

— Здесь он!

Кто-то схватил меня за хвост и вытянул из домика.

— Вот где ты спрятался!

Я открыл один глаз и увидел двух маленьких людей: одного в курточке, а другого в платьице. Сердце у меня запрыгало от страха. Я перевернулся на спину, подогнул лапки, а хвост прижал к животу. Пусть делают со мной, что хотят…

— Ты хотел убежать от нас?

— Что ты трясешься? Ты боишься? — спрашивали меня маленькие люди.

Две нежные ручки подняли меня с земли и прижали к чему-то теплому. Я посмотрел и увидел два веселых смеющихся глаза, два ласковых глаза на круглом розовом личике, вокруг которого трепались золотистые волнистые волосы.

— Митя, от него пахнет молочком!

— Дай, Катя, понюхать!

Оба маленьких человека нюхали меня и кричали:

— Псятинкой пахнет!

— И молочком.

Тут я понял, что бояться мне нечего: маленькие люди добрее больших, и, наверное, им все равно — дворняжка я или не дворняжка… Они принесли меня в сени и стали спорить о том, как меня назвать. Митя предлагал — Шариком, а Катя — Верным.

— Спросим, как он сам хочет!

— Хочешь Верным?..

Мне было все равно. Я смущенно закрыл глаза и наклонил набок голову; одно ухо у меня заболталось в воздухе, а Катя радостно захлопала в ладоши и закричала:

— Он кивнул головой! Он согласен Верным!.. Верный! Верный!

— Шарик, Шарик! — кричал Митя.

— А я не хочу Шариком!.. Ты — Верный? — спросила Катя.

Я лизнул ей мягкую ручку, а она сказала:

— Он благодарит, что я его назвала Верным…

— Отдай его мне! Отдай! — закричал Митя и стал отнимать меня у Кати.

Катя не давала. Они оба, должно быть, полюбили меня и не хотели уступить друг другу, и Катя тащила меня к себе, а Митя — к себе. Мне было больно, и я стал кричать.

— Дура! — обругал Митя Катю.

И они рассорились, и стали оба плакать. Пришла их мать и велела оставить меня в кухне, а самим идти в комнаты.

В этот же день под вечер Катя пришла в кухню и принесла меня в комнаты.

— Погуляй!.. — сказала она и поставила меня на пол.

Пол был гладкий, скользкий и блестящий, словно лед, и мои ноги разъезжались в стороны, когда я попробовал походить.

— Мама не велела в комнаты! — сказал Митя.

Должно быть, он разлюбил уже меня. За что? Разве я был виноват, что они поссорились с Катей?

— Бобик! Бобик! Возьми его! — закричал Митя.

Из соседней комнаты выбежала маленькая кудрявая собачка, белая и пухлая, словно сделанная из ваты; маленькие глазки ее сверкали в белой шерсти, словно две черненьких бусинки, а ног у нее почти не было видно — до того она была пушистая!

— Бобик! Возьми его! — кричал Митя и стал толкать беленькую собачку на меня. А та, глупая, думала, что я хочу напасть на нее, и стала злиться, скалить зубы и лаять. Потом она до того обозлилась, что стала уже сама кидаться на меня. Я залез под кресло, а Митя стал смеяться и радоваться и с хохотом убежал куда-то.

— Не смей! Не смей! У-у, завистливый! — останавливала Катя Бобика и стала дергать его.

Бобик начал кусать Кате руки, вырвался, и не успел я опомниться, как он укусил мне шею. Катя схватила меня на руки. Милая Катя! Я прижался к ней и с ужасом смотрел на пол, где злой Бобик продолжал лаять и бросаться на Катю.

С этих пор я возненавидел Бобика и старался всячески избегать его. Зато я повадился ходить в гости к большой старой собаке, которая жила на дворе в маленьком домике. Она всегда бывала рада моему приходу, ласкала меня и утешала, когда мне было грустно, и тогда ко мне приходили воспоминания о родной матери, о братишках и сестренках.

V

Шло время, забывалось горе. Реже вспоминались мать и братья с сестрами.

Только в минуты обиды, когда кто-нибудь побьет, я возвращался памятью домой в каретник. Скоро я освоился с новой жизнью и поближе узнал тех людей, которые меня окружали. Кухонная баба, которая сперва показалась мне чудовищем, оказалась вовсе не такой злой, как я думал. Звали ее Прасковьей. Правда, она бранила меня и порой пихала ногою, но все это она делала как-то добродушно, словно по привычке. Она бранила меня, когда давала есть:

— Жри, паршивый!..

Она бранила меня и тогда, когда хотела приласкать:

— Подь сюда!..

Я подходил, она гладила меня, протирала мне моим же ухом глаза и приговаривала:

— На кой пес только Бог вас сотворил!.. Тварь бездушная!..

У этой бабы, как оказалось, был сынишка, мальчик лет десяти. Он жил у сапожника, учился шить сапоги, а по праздникам приходил к матери и сидел у нас в кухне. Часто он, сидя за чаем, плакал, утирал нос рукою и жаловался на свою жизнь:

— Бьют меня… Возьми меня жить на кухню…

— Господа не желают, чтобы ты жил со мной… — говорила ему мать и вздыхала.

Сперва я думал, что этого мальчика тоже утащили от матери в кульке, как меня, и очень жалел его. Подбежав к нему, я прыгал у него под ногами и шутливо лаял на него. Он брал меня на руки и разглядывал мои уши, чесал мне под шеей, потом мы с ним играли: он кидал щепку, а я бегал, хватал ее в зубы и не отдавал ему. Иногда мы так увлекались играми, что Прасковья кричала:

— Будет вам! Я вот вас обоих кочергой!..

Кочергой называлась та самая длинная палка с железным крючком, которой я так испугался, сидя под печкой…

Однажды Ваня — так звали кухаркина сына — прибежал к нам вечером не в праздник, прибежал без шапки, в слезах. Он сильно плакал и говорил, что лучше ему утопиться, чем вернуться… Ваня залез на печку и долго там хныкал. Я хотел бы его утешить, но не мог, и мне было грустно-грустно… Несколько раз ночью я вылезал из-за печки, где у меня была постель, тихонько подходил и слушал: Ваня плакал, а мать ему говорила:

— Бедный ты мой сиротинка! Нет у нас с тобой отца, и некому нас пожалеть…

— Я никому бы не стал мешать в кухне… Я бы стал тебе помогать пол мести, дрова носить, картошку чистить…

Прасковья вздыхала… Мне сделалось так тоскливо, что я потихоньку завыл… Ваня слез с печки и взял меня к себе. И мы все трое лежали там и вздыхали…