Изменить стиль страницы

— И молиться за поросенка грех! Будет Бог обращать внимание на свиней!.. Он с людями-то, поди, устает, не успевает…

— А ты говорила, что Бог всех любит!.. И людей, и зверей?..

— Молчи! Сами вы еще поросята, а туда же про Бога разговаривать…

— Теперь не буду тебе верить…

— Молчать!..

— Врунья!

Бабушка подошла и нашлепала Володю. Володя начал плакать и бранить бабушку. Я заступился за Володю…

— Злая ты, а еще бабушка! — крикнул я.

И меня нашлепала бабушка. И оба мы лежали в кроватях и долго плакали… Про бабушку я давно забыл, но не мог остановиться, потому что мне было жалко Хаврюшу… «Хаврюша! Хаврюша! Милый, бедный наш Хаврюша! — шептал я. — Никогда больше не увидимся, никогда!»

Зверь из бездны i_005.jpg

Моя жизнь[*]

(Повесть)

I

Отца своего я не помню, но отлично помню мать. Она была рослая и красивая блондинка с карими глазами, с пушистым хвостом и звонким голосом. На шее она носила ожерелье — ременное ожерелье с блестящими медными кружочками и со стальным замочком. Этот замочек побрякивал как бубенчик, когда мать играла с нами…

До сих пор в моей памяти с поразительной ясностью рисуется разлука с матерью, и до сих пор воспоминание об этой разлуке наполняет мою душу невыразимой грустью.

Мы жили в темном каретнике, под старыми санями. Однажды вечером, когда мы лежали на рогоже и все мы — нас было шестеро — неистово сосали ее теплую грудь, заскрипела на петлях тяжелая дверь, и полоса желтого света запрыгала на бревенчатой стене: вошел с фонарем на руке дворник Степан и кому-то сказал:

— У нас их шестеро, выбирайте любого!

На стене запрыгали тени, и шаги людей гулко прозвучали в каретнике. Мы испуганно прижались к груди матери, а мать, насторожив уши, заворчала и прикрыла нас своими лапами. Думали ли мы, что скоро одного из нас отнимут навсегда и он не увидит больше своей матери никогда-никогда? Нет, мы, глупые, только и думали о том, чтобы побольше высосать молока из материнской груди, и изо всех сил упирались в нее своими лапками. А между тем полоса света обошла стену и упала под сани, осветив нас таким ярким светом, что мы зажмурились… Чья-то грубая рука шевырялась между нами, отрывала нас от матери и снова бросала на место. Мать стала лаять, залаяли и мы, как умели. Но дворник Степан закричал на мать:

— Тубо!.. Я тебе…

И мать жалобно заскулила и стала нас лизать. Дошла очередь и до меня. Я замер от ужаса и вцепился в мать, но человеческая рука была сильнее меня, и я очутился вверх животом под самым стеклом фонаря. Вы не можете себе представить того ужаса, который овладел мной в эту минуту. Для меня это было так же страшно, как было бы страшно вам, если бы громадный великан взял вас за шиворот, поднял и подставил к огню… Я жалобно заплакал и стал бессильно загребать в воздухе лапками, а человек рассматривал меня около фонаря и говорил:

— Маленькие они все хороши, а вырастет и окажется надворным советником.

— Поглядите на его хвост! — сказал Степан.

Кто-то дернул меня за хвост, и я поджал его. «Господи, — подумал я, — что они хотят делать с моим хвостом?..»

— Хвост ничего себе…

— Возьмите этого!..

Это говорили про меня… Мать встала и начала прыгать около людей и скулить. Я тоже заскулил… Хотя бы дали мне в последний раз поцеловать мать!.. Не дали… Больше я никогда уже не видал матери, никогда…

II

Меня положили в кулек и понесли куда-то. Я плакал, цеплялся когтями за мочалу, а меня уносили все дальше и дальше от матери… Куда меня несли?.. Мать рассказывала нам, что иногда люди бросают кутят в реку… Я вспомнил об этом и закричал…

— Не ори! — сказал человек и помотал кульком.

У меня закружилась голова, и я потерял сознание. Я очнулся, когда меня вытряхнули из кулька. Встав на плохо слушавшиеся ноги, я с недоумением огляделся вокруг: большая комната, много свету, музыка, незнакомые люди… Кругом смеялись, а я плакал, склонив набок голову… Я просил отпустить меня к матери, к моей милой матери в темный каретник, под сани, умолял горячо и долго, а они не понимали. Они думали, что я голоден и прошу еды. Кто-то поставил около меня блюдечко с молоком и сказал:

— Пей, песик!..

Никто не хотел знать, что мне было не до еды. Чужое горе, должно быть, никому не понятно. Меня силой подтащили к блюдечку и стали тыкать мордочкой в молоко. Я крепко сжал зубы, задыхался и фыркал, пока наконец не попал лапой в блюдечко и не опрокинул его…

— Унесите его: не могу слышать этого воя! — сказала барыня.

Я понял, что мои слезы неприятны ей, и завыл еще сильнее, надеясь этим освободиться и вернуться к матери. А они стали спорить, куда меня девать:

— Пусть живет в передней!

— Не позволю!

— Ну в детской?

— Нельзя. Отнесите в кухню!..

— А мне его больно нужно!.. — сердито сказала баба, подтиравшая пролитое молоко.

Никому было не нужно, а взяли… Зачем же было брать от матери?! Ей был я нужен; она плакала, когда меня отнимали!..

— А Бобка живет же в комнатах! — сказал маленький человек, которого другие называли Митей.

— Бобик — другое дело, а это — дворняжка! Пусть живет в сенях под лестницей, — сказала барыня.

Долго они спорили и ссорились. Одни говорили, что я — дворняжка, другие брали мой хвост и говорили, что я не дворняжка; тянули меня за уши и отворачивали губы…

— Пусть ночует сегодня в кухне!..

III

Очнувшись в кухне, я шмыгнул под печку в самую глубь, где было темно и безопасно, и стал думать о том, как все это случилось и как бы убежать отсюда к матери. «Должно быть, это плохо, если я дворняжка», — думал я и смотрел на свой хвост. Но хвост был самый обыкновенный, и я не понимал, почему люди так много говорили про мой хвост. Пришел в кухню маленький человек, которого называли другие Митей, присел на корточки и стал чмокать губами и свистеть, называя меня «кутькой», «песиком», желая выманить из-под печки. Но я понял эту хитрость и не двигался. Так и ушел Митя ни с чем. Долго я сидел в глубоком молчании. Баба, которая подтирала давеча пролитое мною молоко, ходила по кухне и кого-то бранила. Скоро я понял, что она бранит тех людей, которые отняли меня от матери.

— И зачем только приволокли его сюда! — ворчала баба.

Я подумал: «Эта баба может помочь мне убежать к матери». Я собрался с духом и завыл в темноте, как только мог, и, вообразите мое удивление, вместо помощи и сострадания я встретил в бабе нового мучителя: она сунула под печку какую-то длинную палку с железным крючком на конце и принялась ею тыкать с явным намерением попасть в меня! Но я сидел в закоулочке, и это спасло меня от ударов. Зато баба сердилась все больше и больше:

— Ах ты, проклятущий! — кричала она, высказывала пожелания, чтобы я подавился, лопнул, околел.

За что? Может быть, за то, что я дворняжка?.. Плохо, должно быть, жить на свете дворняжкам… И я снова завыл, а баба опять стала шевырять палкой… Так продолжалось очень долго… Наконец баба устала и бросила палку… И все стихло. Мы оба заснули, каждый на своем месте: я — под печкой, а баба — на печке… Во сне мне снился наш каретник, сани, мать. Будто бы лежу я около матери, и мне тепло и радостно так прижиматься к родной груди. А рядышком будто бы спят мои братики и сестренки, пряча свои головы друг под друга!.. И во сне я ворчал на черненького братца, который хотел отпихнуть меня от матери и сам лечь на мое место… Больно я кусал, бывало, за это черненького братишку, а теперь я охотно уступил бы ему свое место, милому черненькому братишке, который теперь там, с матерью!.. Во сне я целовал мать… Какой это был чудный сон! Наяву я никогда уже больше не видал своей матери, никогда!..

На другой день, когда я проснулся и прислушался, — в кухне было тихо. Только над окном громко жужжали мухи да было слышно, как храпела на печке баба. Я осторожно выглянул, вышел из своего убежища и направился к двери, которая была сегодня притворена. У самой двери я оглянулся — не видит ли меня баба. Баба спала, с печки только выглядывали ее босые ноги. Слава Богу, спит злая баба, а палка с железным крючком стоит у печки… Я шмыгнул в дверь, вышел в сени, а оттуда пролез под дверью и очутился во дворе.

вернуться

*

Печ. по: Чириков Е. Моя книга. СПб., 1909. С. 1–67. Впервые: Друг детей, 1905. № 9. С. 374–379; № 10. С. 424–429; № 11. С. 453–460; № 12. С. 497–500; № 13. С. 533–536.

Тематика повести связана с одним из главных увлечений Чирикова — охотой. В семье всегда были охотничьи собаки — чаще всего ирландские сеттеры. Это подтверждают многие знакомые Чирикова. Например, начинающий писатель Петр Козлов в неоконченном произведении «Ушедшие. Повесть из жизни писателей прошлого» (1935) описывал свой визит в городскую квартиру Чирикова так: «На полу ковер, на котором лежит светло-шоколадного цвета сеттер-ирландец. Собака встала нам навстречу, ласково помахала хвостом, и потом она сидела около меня, положив голову на колени, пока я находился у Чирикова» (РГАЛИ. Ф. 2545. Оп. 1. Ед. хр. 6). И хотя «герой» «Моей жизни» — собака, напоминающая пойнтера, главное, что описаны повадки и «образ мыслей» собаки именно охотничьей породы.

Повесть писалась в особенно напряженный для Чирикова период — работа почти не давала возможности вырваться из Петербурга. Поэтому особенно ностальгически поэтичны в повести описания охоты. Как признавался в одном из писем автор, при воспоминаниях о «тяги» и «токах» «даже сердце вздрагивает. Ох <…> как я устал! Как вспомню зорю, лесок, грохот выстрела — так в пот ударяет от радости» (РГАЛИ. Ф. 328. Оп. 1. Ед. хр. 53. Письмо В. Муйжелю от 8 марта 1910 г.).