сформулировать так: мы хотим, чтобы наша жертвенность не

была напрасной; реализуйте то лучшее, что было в нас, идите

дальше, ведь боролись мы, в конечном счѐте, за сохранение

гуманистических основ мироздания.

Хорошо сказал о своеобразии вступления в мир

«майоровской» когорты поэтов А.Немировский, который сам

был причастен к этой когорте: «Чутко и напряжѐнно

вслушивались начинающие поэты в эпоху, улавливая раскаты

близкой грозы. Ощущение надвигающейся тревоги и беды для

себя и своего народа было чуждо многим из уже сложившихся и

печатавшихся поэтов того времени. Оно могло восприниматься

как неоправданный пессимизм и трактоваться как оппозиция

тезису, что победа будет быстрой и едва ли не бескровной. Вот

почему был рассыпан университетский сборник, и «Мы» не

вышло на страницы многотиражки».

Ещѐ раз подчеркнѐм: поэтическое «поколение 40-го»,

которое представлял Майоров и его ивановские собратья по

перу, пыталось осмыслить своѐ явление в крупно историческом,

социальном масштабе. При этом оно отталкивалось от

советской реальности, того лучшего, что было создано

человечеством. СССР в поэзии будущих фронтовиков – это

новая передовая цивилизация, центром которой является

московский Кремль (см., например, стихотворение Н.Майорова

«Ни наших лиц, ни наших комнат…»). И вместе с тем, в это

широкое государственное пространство врывается микрокосм

природного, личного существования, в результате чего

122

советский мир в восприятии «поколения 40-го года» перестаѐт

быть идеологически и художественно односторонним. Как

отражается это в «ивановском мифе»?

Снова обратимся к Н.Майорову, так как именно у него

рельефней всего запечатлено сочетание большого и малого,

общего и личного, «вселенского» и «родного». Сочетание,

обретающее определѐнную образно-стилевую направленность,

соотносимую с поисками в русской поэзии не только своего, но

и гораздо более позднего времени, а именно периода

«оттепели».

Формируясь как личность в пролетарском Иванове,

Майоров мыслил этот город точкой пересечения разных

исторических эпох, деревенского и городского существования

России, нового и старого уклада жизни. На языке поэтических

символов это выглядело в первую очередь как непростые

взаимоотношения между образом земли и образом неба.

Казалось бы, согласно общей направленности «культуры

Два», «большому сталинскому стилю», мы встречаемся здесь с

преобладанием вертикального начала над горизонтальным, с

устремлѐнностью в небо, означающим выходы за рамки

частной, «местной» жизни. Прошлое родного края жмѐтся к

земле, оно существует в тесном избяном пространстве, которое

давит на человека, лишая его возможности видеть «небо».

Процитируем первые две строфы из майоровского

стихотворения «Отцам»:

Я жил в углу. Я видел только впалость

Отцовских щек. Должно быть, мало знал.

Но с детства мне уже казалось,

Что этот мир неизмеримо мал.

В нем не было ни Монте-Кристо,

Ни писем тайных с желтым сургучом.

Топили печь, и рядом с нею пристав

Перину вспарывал литым штыком.

123

Здесь сливается воедино лирическое «я» и голос человека,

рвущегося из дореволюционного захолустья в простор большой

жизни. Тема малой родины таким образом начинает

приобретать эпическое звучание. Не только это стихотворение,

но и другие произведения Майорова являлись фрагментами из

большого незаконченного лиро-эпического повествования, где

переплетается история «отцов и детей». И «дети» в этой

истории, наследуя, прежде всего, революционное отношение к

миру, выходят в пространство «вечных исканий крутых путей к

последней высоте».

Отсюда и культ лѐтчика в стихах Майорова. Он гордится

тем, что его старший брат служит в военной авиации. Иваново в

его поэзии – город, где живут лѐтчики-герои, которые готовы во

имя высоты пожертвовать собою.

В.Жуков в своих заметках о Майорове вспоминает:

«Помнится, году в тридцать восьмом в наших местах (а жили

мы на окраине Иванова) разбился самолѐт. Весь личный состав

погиб. На зелѐном Успенском кладбище на другой день

состоялись похороны. В суровом молчании на холодный

горький песок первой в нашей мальчишеской жизни братской

могилы лѐтчики возложили срезанные ударом о землю винты

самолѐта.

А вечером Коля читал стихи, которые заканчивались

строфой:

О, если б все с такою жаждой жили,

Чтоб на могилу им взамен плиты,

Как память ими взятой высоты,

Их инструмент разбитый положили

И лишь потом поставили цветы.

Вроде бы полное совпадение с общими, типичными

особенностями героической модели того времени: советские

люди в едином порыве покоряют «пространство и время», и

жизнь их при этом целиком принадлежит государственному

делу, «инструменту», с помощью которого это дело вершится.

124

Но если внимательно присмотреться к стихам Майорова, то

окажется, что «лѐтчики», «небо» и многое другое далеко не

совпадает здесь с вертикальными образами массовой

предвоенной поэзии, исключающими мир отдельной личности.

Молодые романтики предвоенной поры из пролетарского

Иванова при всѐм стремлении к «высоте», означающей прежде

всего воплощение советского идеала, к счастью, чувствовали

себя живыми людьми. «Земля» для них была не менее важна,

чем небо». И сегодня, может быть, самое интересное в их жизни

и поэзии открывается не в гражданских декларациях, а во

внутреннем конфликте, порой тайном даже для них самих. В

конфликте между «общим», «типичным» и «самостью»,

неповторимостью их явления. Этот конфликт ощущается,

например, в следующих стихах, посвящѐнных лѐтчику-брату

Алексею:

Я за тобой закрою двери,

Взгляну на книги на столе,

Как женщине, останусь верен

Моей злопамятной земле.

И через тьму сплошных загадок

Дойду до истины с трудом,

Что мы должны сначала падать,

А высота придѐт потом.

Для молодых поэтов предвоенной поры важен сам процесс

жизни, поиск, падения и подъѐмы. И точкой отсчѐта становится

здесь детство, родной дом, природное начало мира. «В стихах

Майорова очень часто встречаешься с травами, с ливнями,

которые «ходят напролом, не разбирая, где канавы». А

постоянная нота «кочевья», вагонов, вокзальных расставаний –

как бы мост, соединявший ивановского юношу со столицей, с

университетом…». Критик Н.Банников, кстати говоря,

друживший с Майоровым, подметил в своих заметках о поэте

ноту кочевья. Продолжая наблюдения критика, можно говорить

и о нотах разлада и поисках нового лада, мотиве страстного

порыва к любви в майоровской поэзии. Между прочим,

125

последнее даѐт о себе знать в самом синтаксисе, порывистости

интонационного рисунка стихов.

И здесь уместным будет вспомнить ту сцену из

воспоминаний С.Наровчатова, где рассказывается о его первой

встрече с Майоровым на одной из литературных встреч в

Москве, где Николай представлял молодых поэтов МГУ: «И вот

на средину комнаты вышел угловатый паренѐк, обвѐл нас

деловито-сумрачным взглядом и, как гвоздями, вколотил в

тишину три слова: «Что – значит – любить». А затем на нас