обрушился такой безостановочный императив – грамматический

и душевный, – что мы, вполне привыкшие и к своим

собственным императивам, чуть ли не растерялись.

Идти сквозь вьюгу напролом.

Ползти ползком. Бежать вслепую,

Идти и падать. Бить челом,

И всѐ ж любить еѐ — такую!

«Такую» — он как-то резко и в то же время торжественно

подчеркнулСтихи неслись дальше:

Забыть последние потери,

Вокзальный свет,

Ее «прости»

И кое-как до старой двери,

Почти не помня, добрести,

Войти, как новых драм зачатье,

Нащупать стены, холод плит…

Швырнуть пальто на выключатель,

Забыв, где вешалка висит.

Две эти последние строки меня покорили, и я ударил

кулаком по столу. Майоров только покосился в мою сторону и

продолжал обрушивать новые строки. И когда, наконец, дойдя

до кульминации страсти, вдруг на спокойном выдохе прочитал

концовку, мы облегчѐнно и обрадовано зашумели, признав

126

сразу и безоговорочно в новом нашем товарище настоящего

поэта».

Ориентируясь на высокие гражданско-творческие цели,

будущие «фронтовики» порой выставляли себя суровыми

аскетами, готовыми пренебречь «слишком человеческими»

чувствами, якобы мешающими исполнить их главное дело.

А.Лебедев в письмах к матери неоднократно говорит о своѐм

желании разрубить гордиевы любовные узлы, в будущем «не

связываться с женщинами», отказаться от мысли о семейном

счастье. «Трата сердца, нервов и лучших чувств, — писал

Лебедев в письме от 22 ноября 1937 года, – не проходит

бесполезно, а истинное счастье, по-моему, не в семье и не в

личном уюте, а в неустанном выковывании в себе тех качеств,

которые имеют и имели большие люди на нашей земле». А в

другом письме, написанном накануне Великой Отечественной

войны, Лебедев говорит матери о своѐм желании: «высушить

свою душу так, чтобы осталась в ней любовь к тебе, родине и

службе…».

Такого рода ригоризм можно встретить и у Майорова. В

стихотворении «Тебе» читаем:

И в самый крайний миг перед атакой,

самим собою жертвуя, любя,

он за четыре строчки Пастернака

в полубреду, но мог отдать тебя!

И здесь то же: сначала атака, стихи и только потом ты.

Однако не будем забывать о том, что все эти декларации

принадлежат совсем молодым людям, которые просто в силу

своего возраста склонны были схематизировать жизнь. К

счастью, высушить душу они не могли. Внутреннее богатство

личности во всей еѐ сложной противоречивости определяла их

глубинное жизнетворческое поведение.

И снова, так или иначе, нам приходится приоткрывать

начальные, ивановские страницы жизни «фронтовиков», так как

именно здесь, в этом фабричном городе, скрывались многие

самые сокровенные тайны их личного существования. Для

127

Н.Майорова Иваново навсегда осталось городом первой любви,

и ему никогда не дано было забыть Московскую улицу,

связанную с этим его душевным потрясением:

Ту улицу Московской звали

Она была, пожалуй, не пряма,

Но как-то по-особому стояли

Еѐ простые, крепкие дома,

И был там дом с узорчатым карнизом.

Купалась в стѐклах окон бирюза.

Он был насквозь распахнут и пронизан

Лучами солнца, бьющими в глаза.

(«Апрель»)

Именно в Иванове (и это кажется на первый взгляд

странным) Майоров открыл «языческую» почву для своих

стихов, где человек предстаѐт вписанным в природу всеми

своими клеточками:

Лежать в траве, желтеющей у вишен,

У низких яблонь где-то у воды,

Смотреть в листву прозрачную

И слышать,

Как рядом глухо падают плоды…

(«Август»)

Своеобразным авторским комментарием к этим стихам

может служить письмо, написанное Н.Майоровым Ирине

Пташниковой в Иванове во время летних каникул 1940 года:

«…Спим с Костей (Константин Титов – земляк, ближайший

друг Н.Майорова, – Л.Т.) у него в саду под яблонями. Прежде

чем лечь, идѐм есть смородину и малину. Возвращаемся сырые

– роса. На свежем воздухе спать замечательно: смотришь в

ночное небо, протянешь руку – целая горсть холодной, влажной

листвы; кругом – ползѐт, шевелится, и кажется, что дышит

«свирепая зелень», бьющая из всех расселин и пор сухой земли.

И впрямь слышно, «как мир произрастает»! Изредка на одеяло

заползает какой-нибудь жучишко. Просыпаемся от солнца,

128

которое, проникая сквозь ветви, будит нас и заставляет

жмуриться… Вот она – жизнь. Как сказал Велимир Хлебников:

Мне мало надо:

Ковригу хлеба,

Да каплю молока,

Да это небо,

Да эти облака».

Показательны стихотворные цитаты в этом письме: кроме

Хлебникова, здесь цитируется стихотворение Э.Багрицкого

«Весна» («И вот из коряг, / Из камней, из расселин / Пошла в

наступленье / Свирепая зелень»). И здесь же автоцитата из

вышеуказанного стихотворения «Август»: «И слышу я, как мир

произрастает / Из первозданной матери – воды». В связи с этим

цитированием стоит вспомнить меткое наблюдение

Л.Аннинского о молодых поэтах предвоенной поры: «…В той

книжной сокровищнице, из которой черпали они вдохновение,

три имени овеяны особой любовью: Маяковский, Багрицкий,

Хлебников. Это значит: трибунная мощь слова, плюс его

языческая сочность, плюс его артистическая утончѐнность. То

самое сочетание напора и изящества, которое годы спустя –

целую войну спустя! – дало у их поэтических

соратников…уникальное сочетание «барокко и реализма»,

мощной символики и «грубой» реальности деталей».

К выстроенному критиком поэтическому ряду, имея в виду

именно Н.Майорова, надо бы добавить ещѐ одно имя: Павла

Васильева с его потрясающим природно-чувственным напором.

Не забудем, как однажды в полемическом запале, отвергая

обвинения в излишней натуралистичности его стихов, Майоров

воскликнул: «Я чувствую так, как чувствует здоровый человек

со всеми его инстинктамиЯ хочу идти от природы…».

***

Чем неотвратимей становилась война и напряжѐнней

звучала тема возможной гибели поколения в «поэзии 40-го

129

года», тем в большей степени ощущали молодые поэты цену

товарищества, земляческого братства. «Незнаменитая» финская

война, этот своеобразный «Афган» в преддверии Великой

Отечественной, стала тем событием, когда это братство стало

осознаваться ими как жизненная необходимость преодоления

«скорбного бесчувствия» смерти.

Первым из ивановцев, кто на себе почувствовал весь ужас

военных будней, стал самый младший их них – Владимир

Жуков. В боях на Карельском перешейке он получил

тяжелейшее ранение и был начисто списан из армии.

Впоследствии, вспоминая «финскую», Жуков писал в

стихотворении «Дорога мужества»:

В сороковом в пургу на перешейке

от финских скал она брала разбег.

Мороз был лют. Коробя телогрейки,

нас облетал, свистя, колючий снег.

В лицо наотмашь бил железный ветер,

срывая с лыж и сваливая с ног…

Вернувшись из госпиталя в Иваново, Жуков первым делом