Монах, проходивший мимо Лобного места, только на миг приостановился и, глянув на глашатая в длинном зеленом кафтане, пробурчал хмуро в густую бороду:

— Не быть тому! Что Христом заложено, того не вырубишь! Указ Богу не помеха.

И пошел дальше в сторону Чудова монастыря. А сутулая его спина, словно подставленная для бития, еще долго была видна между торговых лавок и разряженных купцов.

Иван Васильевич оказался скорым и на дело: не прошло и месяца после обнародования указа, как но епархиям разъехались церковные десятники да целовальники наблюдать за тем, как вершится государева воля. Дюжина чиновников, оставленных в Москве, ходили по корчмам и смотрели за тем, чтобы монахи и священники не блудили и не упивались в пьянство.

Важные и чинные, в сопровождении нескольких стрельцов, вооруженных пищалями, они пинком распахивали двери корчмы и, разглядев в общем застолье монаха, уснувшего спьяну, волокли его из темени на свет Божий.

Более всех усердствовал дьяк Висковатый, который не пропускал ни одной корчмы и собственноручно лупил оступившихся.

— Вытащить его, — заметил дьяк пьяного монаха, — и выпороть во дворе розгами. Да покрепче!

Стрельцы, отставив ружья в угол, схватили за шиворот чернеца и потащили его беспамятного к двери.

Яшка Хромой проснулся у самого порога, попытался вырваться из крепких рук. Не тут-то было!

— Да чтоб вас… мать твою! Меня, отца Якова, да розгами?!

Дьяк Висковатый, не признав в пьяном монахе великого вора, только усмехнулся.

— Добавить ему, сукину сыну, еще с десяток розог по воле самодержца и государя нашего Ивана Васильевича, за брань матерную!

Монаха Якова вывели силком во двор. Стрельцы распоясали на нем рясу, задрали ее вверх и, отмочив розги в крутом рассоле, выстегали его худую спину. Чернец с досады только покрякивал, а потом сполз с лавки и, глядя в щербатый рот дьяка, обиженно сказал:

— Ведь трезвого порешь, супостат!

Иван Михайлович, поймав взгляд монаха, выговорил Яшке Хромому:

— Бесстыже лжешь, охальник! Пьян был в стельку!

— А хочешь я тебе клятву дам?! — все более горячился Яков. — Не пьян я был, а сон меня сморил, подустал я малость! — Чернец извлек из-под рясы слегка гнутый медный крест, коснулся его губами. — Вот моя правда! Крест целую, коли не веришь!

Дьяк Висковатый аж задохнулся от злобы:

— Ах ты вор! Так ты еще и крест целовать надумал?! А ты ведаешь про указ царя Ивана Васильевича не целовать креста на криве?! А ну-ка, стрельцы, всыпать окаянному еще с дюжину розг!

Яшку снова раздели и выпороли еще раз. Он в который уже раз пожалел, что тайком выбрался в город, не захватив с собой с десяток добрых молодцов.

— Так-то оно! — удовлетворенно проголосил Иван Михайлович. — Знать теперь будешь наперед, о чем врать дозволено!

Яшка Хромец надел на себя рясу, крепко стянул ее конопляной бечевой и поклонился дьяку Висковатому в самые ноженьки.

— Вот спасибо тебе, дьяк, вот уважил чернеца! Научил ты теперь меня уму-разуму! Знать наперед буду, как вести себя впредь!

— А теперь вон пошел! — прогнал Яшку со двора дьяк. — И чтобы в корчме духа твоего более не было! А еще увижу… до смерти запорю!

И, повернувшись, Иван Михайлович пошел прочь, уводя за собой равнодушных стрельцов.

Когда дьяк со стрельцами затерялись в узких московских улочках, Яшка вдруг громко расхохотался:

— Спасибо и на том! Знал бы ты, Иван Михайлович, кому розги прописал! Надо же такому случиться — крепость монашескую на батоги променял.

А челядь, то и дело сновавшая у корчмы, удивленно поворачивалась в сторону развеселившегося монаха. Юродивая молодуха приостановилась подле Яшки и, показывая на него пальцем, произнесла:

— Бес в монашеской рясе! Вон, копыта из-за рубища выглядывают!

Яков Прохорович повертел головой: не слышит ли кто? После чего громко прикрикнул на сумасшедшую девку:

— А ну пошла отседова! Пока не зашиб! — Юродивая, боязливо косясь на монаха, потопала со двора, а чернец скривил губы: — Мог бы и до смерти запороть, с него станется!

Москва оживала.

Как и прежде, возвышался Успенский собор, блестели золотом купола Благовещенского храма, а Чудов монастырь, воскреснув вновь, набирал себе новую братию.

Не раз уже такое бывало, что сожженная Москва представлялась умершей, но требовалось совсем немного времени, чтобы она воскресала вновь. Сейчас же Москва предстала особенно красивой. Там, где еще неделю назад хаосом возвышались груды сожженных бревен, стояли хоромины, крепко уперевшись бревенчатыми стенами в почерневшую землю; пустыри, еще не так давно заросшие сорной травой, теперь, растоптанные множеством ног, были строительными площадками. Обветшавший от огненного жара камень на крепостных стенах заменялся на крепкий.

Монахи, невзирая на запрет церковного Собора, за чарку ядреной браги совершали освящение возведенных домов, изгоняли из углов нечистую силу. Бояре, красуясь один перед другим, старались строить дома до небес, с вычурными крышами и резными флюгерами. Плотники, весело соревнуясь друг с другом сооружали церкви без единого гвоздя, подобно ласточкиным гнездам, шатры и барабаны наползали один на другой.

И года не прошло, как город отстроился совсем.

Иван Васильевич постигал счастье семейного бытия. Много времени уделял своему первенцу и, оставаясь наедине с Анастасией, шептал ей ласковые слова. Да и сама царица после рождения Дмитрия крепче привязалась к супругу и, вопреки царским обычаям, не однажды появлялась в его покоях. Иван Васильевич не мог сердиться на Анастасию, прогонял присутствующих бояр и шел миловаться с женой. Анастасия была покорна и податлива на откровенные и беззастенчивые ласки мужа и тихо шептала:

— Вот так, Ваня, вот так!

И рот ее от сладостной неги мучительно кривился. Иван Васильевич жадно всматривался в лицо жены. И желание его оттого становилось еще нестерпимее. Иногда Анастасия открывала глаза, и это было воровато, совсем по-девчоночьи. Видно, и она желала знать, что же чувствует государь. Но Иван, словно вор, которого застигли врасплох, говорил жене:

— Ты, Анастасия, глаза прикрой. Лежи и ни о чем не думай!

Анастасия Романовна горячо отвечала на сильные толчки мужа и просила одного:

— Ближе, Ванюша, ближе!

А куда ближе? Если и разделяла их, так только исподняя рубаха государыни. Сорочка на Анастасии задралась далеко кверху и обнажила длинные красивые ноги, слегка прикрывая живот и наполненные соком груди.

Именно эта рубашка и мешала рассмотреть царицу всю, какая она есть, какой он заприметил Анастасию на царских смотринах. Но Анастасия никак не соглашалась расстаться с сорочкой, считая это греховным делом. И только после настоятельных просьб мужа сняла, рубашку и предстала на ложе такой, как есть. Если что-то и мешало царице быть красивее, так это одежда, Сейчас Иван Васильевич видел ее откровенной, бесстыдной, неприкрытой и оттого еще более желанной.

Теперь для Ивана не существовало ни одной женщины, кроме Анастасии, а то их несметное число, которое у него было ранее, так это для того, чтобы подготовиться к главной его страсти. Иван Васильевич думал о том, что ему совершенно неинтересны другие женщины, он не заглядывал уже в их лица, не смотрел им вслед, чтобы через платье угадать соблазнительные формы. Единственное, чего он ждал, так это ночи, чтобы слепыми пальцами под желтоватый свет лампадки ласкать нежное, не утратившее своей прелести тело жены.

Иван даже забыл накрыть иконку, висящую у изголовья, тряпицей, и Богородица могла наблюдать похоть. Анастасия, всполошившись, покинула постелю и в ужасе предупреждала:

— Как же это мы опять забыли?! Иконку-то прикрыть следовало!

Ивану доставляло радость наблюдать за тем, как Анастасия нагой сходила с постели и бережно, словно Богородица была живой, укутывала ее нарядной вышивкой. А потом, осторожно ступая босыми стопами по прохладному полу, возвращалась в нагретую постель.

— А помнишь, Анастасия, как я тебя впервые познал? — спросил как-то царь.