Подходило к концу первое заседание Собора. Царя Ивана мучила невыносимо жажда — давала о себе знать вчерашняя наливка. Крепка и ядрена!

Самодержец поднялся со своего места и, ни на кого не глядя, вышел в сени.

— Марфа! — громко позвал он. — Наливки мне… клюквенной!

На отчаянный зов государя появилась толстая баба с ковшом в руках.

— Пей, родимый, пей, голубок, — ласково приговаривала она. — Вот и головушка у тебя остудится, государь, вчерась больно ты квелый был. Сам не свой, Иван Васильевич.

Самодержец обхватил ладонями ковш и застыл, запрокинув высоко подбородок, только острый кадык стремительно отсчитывал глотки. По русой бороденке государя на парчовый кафтан стекала тоненькая струйка. Иван вытер рукавом с усов кровавую наливку и смачно крякнул.

Наливка пришлась по сердцу.

— Хороша! Ядрена! Умеешь ты, Марфа, государя своего ублажить, и наливка у тебя всегда спелая.

Перекрестившись на святой образ, в сени степенно вошел митрополит. Он строго глянул на царя и погрозил ему пальцем:

— Гордыни в тебе, Ванька, много! Обломай ее! Будь же послушен Богу и склони шею-то перед Церковью, Будь смирен со всеми и кроток перед народом.

— В чем мой грех, блаженнейший?

Митрополит продолжал все так же достойно:

— Собор церковный не пожелал уважить. Поднялся и вышел, будто не Божьи слуги там собрались, не почтенные старцы со всей земли Русской, а холопы дворовые! Непорядок это, государь Иван Васильевич, ой непорядок. Будь же строже к себе. Учиться смирению у старцев нужно, только их слова и дела к добру ведут. Вот завтра к одному из старцев и пойдем. Увидишь, как людей любить пристало.

Утром Иван Васильевич с митрополитом выехали в пустынь, где на путь служения Господу шестьдесят лет назад встал отшельник Фома. Самодержец, словно простой чернец, был облачен в монашеский куколь, который стыдливо скрывал под грубой тканью дорогие парчовые наряды.

Скит, к которому привел царя митрополит, прятался на поляне среди низкорослого кустарника, вокруг которого поднимался смешанный лес. Митрополит и государь остановились у ветхого строения и стали терпеливо дожидаться. Грешно было входить вовнутрь, это все равно что заглядывать в суму нищего.

Ждать пришлось совсем недолго. Сначала донеслось сухое простуженное покашливание, а потом явился и сам пустынник.

Старик упал перед гостями на колени, а потом у каждого обнял ноги.

— Спасибо Господу нашему за то, что странников мне послал. Милости прошу в мой терем, — поднялся старик, опираясь на трость. И трудно было понять пустынника— всерьез он сказал про терем или пошутил. — Сделайте милость, отобедайте со мной. Правда, скупа моя пища — хлеб да вода, тем и живу. И на том спасибо Господу, больше мне ничего и не надо.

Митрополит с государем вошли в скит. На столе лежала краюха хлеба, здесь же кувшин с водой. Старик аккуратно переломил хлеб.

— Ешьте, гости дорогие, не побрезгуйте моим угощением.

Иван Васильевич взял хлеб, отпил сырой водицы. А вкусно!

Старик уже позабыл про гостей, встал в угол перед лампадкой и погрузился в молитву.

— Как же ты живешь здесь? — спросил Иван, когда старец закончил молитву. — Не скучно?

Улыбнулся старик.

— А кто мне нужен кроме Бога? Только Ему я и служу, остальное все тленно.

— Не холодно ли тебе под соломенной крышей?

Светлая улыбка старика была по-детски беззащитной.

— Я ведь только в прошлом году в избу перебрался, а до того под открытым небом жил. Молитва меня греет и от болезни всякой стережет. Денно и нощно молюсь, и все стоя! Времени на иное у меня не хватает.

Государь удивлялся все более.

— Неужто совсем не отдыхаешь?! А как же ночь? Неужели тебе совсем спать не хочется?

— Хочется, — простодушно признался старец, было видно, что к лукавству он не способен. — Чтобы не уснуть, я на плечи себе вот это дубовое корневище кладу, — кивнул в сторону дверей старик, где огромным разлапистым змеем расползался корень древа. — Он мне на тело давит и напоминает о том, что грехи наши людские так же тяжелы и времени на празднество не осталось. Нужно молиться за всех грешных и о своих прегрешениях помнить.

Скит отшельника царь покидал в растерянности. Он ощутил себя мальцом перед святостью старика. Но у самого порога переполнявшая гордыня закипела и выплеснулась раскаленными словами:

— Знаешь ли ты, старик, кто перед тобой?

— А мне это и не нужно, — просто отвечал праведник. — Для меня все равны, все мы рабы Божьи. Все мы Его верные слуги — что боярин, что чернец простой.

— А что ты скажешь про государя московского?

Старик улыбнулся все с той же беззащитностью.

— У государя та же плоть, что и у остальных смертных; только Иисус по-иному сотворен: вино да хлеб — вот его тело!

Не хотелось государю уходить просто так. Он немного помешкал, а потом скинул с себя монашеское одеяние.

— Возьми мою рясу, старец. Она теплая! Твоя уже давно не греет.

Старик в отрицании покачал головой и мягко отстранил дорогой подарок.

— Не для меня она. Не для простого священника. И дорога мне моя ряса, вся жизнь в ней прошла, самим протопопом Алексеем дарена, когда я в Афон ходил. А теперь ступайте, молиться мне надо.

Собор продолжался, с большой пользой решая церковные дела.

Митрополит Макарий и вездесущий Иван Михайлович Висковатый[52] составили указ, где повелевали совершать богослужение по уставу и чинно, да чтобы текст был без прегрешений, а алтари были составлены правильно. Когда грамота была написана, Висковатый вспомнил о главном:

— Блаженнейший, про блуд написать бы еще. Грешат монахи с монахинями. Надобно монастыри женские и мужские порознь сделать. Противно все это христианской душе!.. А давеча поганцы миряне монахиню чести лишили, затолкали ее в пристрой и ссильничали. А намедни баба одна блудливая в келью к монахам зашла, от поста Божьего хотела их отвратить. Да они взашей ее да за ворота вытолкали!

— Верно ты говоришь, Иван Михайлович, напиши еще про то, что монахам и монахиням в миру жить не пристало. Соблазны отовсюду на их житие, дьявол их искушает, в греховное дело заставляет впасть, — отозвался Макарий. — А еще народец-то некоторый взял по образцу иудейскому бороды стричь! Русскому лицу это противнo! Каково же в миру станет, ежели все лица босыми сделаются?

— Все так, владыка, что ни слово, то удар колокола праведного.

— Еще напиши о том, что татарской одежды много на православных. То платки бабы повяжут с узором противным, то платья их бесовские оденут, а то, глядишь, и в шароварах турецких выгуливают. Даже бояре и то татарские сапоги не стыдятся носить. Намедни как-то смотрю: князь Шуйский в сапогах татаровых разгуливает, а на них знаки басурмановы шелковыми нитками вышиты. Я ему и говорю: «Постыдился бы ты, князь, православных! Неужто не постыдно ногам твоим?! Неужто русских сапог во всей Московии не найти?» А он махнул рукой и далее пошел. Вот так-то! Скоморохов из города гнать! Царя-батюшку на площадях высмеивают, да и нас с тобой. Много в городах пройдох и пьяниц, которые скитаются по миру и обманом живут. Наказывать их как воров! А других же жалобщиков, сказать стрельцам, чтобы выгоняли их за город и пусть себе ступают куда хотят!

— Сделаю, блаженнейший, — макал перо в киноварь дьяк. — Вот завтра и дам глашатаю, пускай с Лобного места народу зачитают.

Решение Соборного уложения зачитывалось в базарный день, когда со всей округи понаехали купцы и мастеровые и, разложив товар на рядах, зазывали народ истошными голосами.

Московиты подходили к Лобному месту, позевывали, пощелкивали от безделья тыквенные семечки, слушали, как глашатай пытается перекричать зараз всех торговцев, и жалели, что не приехали скоморохи с медведями. Вот тогда было бы веселье!

— …Персты для крестного знамения и для священнического благословения слагаемы были двуперсто и чтобы тень аллилуйя возглашена не трегубо, а сугубо. А по сему дню повелевается баням быть раздельным! Равно отдельным быть мужским монастырям и женским! Во прекращение повального блуда и хранения плоти в чистоте и невинности. Монахам и монахиням запрещается скитаться по миру, а также жить среди мирян! Равно мирянам запрещено жить в обителях Божьих.

вернуться

52

Иван Михайлович Висковатый (Висковатов) (? — 1570) — из небогатых землевладельцев. В 1542 г. упоминается как подьячий, писавший перемирную грамоту с Польшей. С 1549 г. глава Польского приказа, с 1553 г. думный дьяк, с 1561 г. хранитель государственной печати. Отличался красноречием. Казнен по обвинению в шпионаже в пользу Турции и Польши.