Изменить стиль страницы

Госпожа д'Амброн отвечала утвердительным знаком. Условились идти на другой день утром, и все разошлись по своим комнатам.

Сладкую и спокойную ночь провели и Генрих и Цецилия; они расстались в одиннадцать часов вечера и должны были увидеться на другой день в восемь часов утра. Для них, видевшихся в Англии едва ли раз в неделю, и то при свидетелях, это было большой переменой. Они будут видеться каждый день; и если они и не будут одни, по крайней мере, они пойдут рука в руку; встретятся трудные дороги, где Генриху можно будет подать руку Цецилии; другие, еще труднее, где он будет поддерживать ее; одним словом, эта прогулка для них, а особенно для молодого человека, была большим праздником.

И потому в шесть часов он был уже совсем готов, не понимая, как время могло идти так медленно; он сердился на все часы Франции за то, что они так безбожно отставали от английских; он сердился на свои часы, которые до тех пор шли удивительно верно и теперь испортились во время переезда.

И Цецилия, со своей стороны, встала очень рано, но она не смела спрашивать о времени у часов. Правда, судя по свету, она догадывалась, что было еще очень рано; два или три раза она вставала с постели и подходила к окну, чтобы увериться в этом; и в один из этих разов сквозь занавеси окон она увидала Генриха, который, будучи совсем готов, казалось, хотел проникнуть взором в ее комнату, — но не мог, — чтобы знать, приготовляется ли и она также. И потому Цецилия решилась позвонить и спросить, который был час: была половина седьмого.

Она просила горничную, когда придет госпожа д'Амброн, тотчас прийти сказать ей.

Но так как госпожа д'Амброн не имела причин, по примеру Генриха и Цецилии, погонять время — то пришла в назначенный час.

Цецилия тотчас же сошла вниз; Генрих ожидал ее в общем зале. Молодые люди обратились друг к другу с обычными вопросами, и оба признались, что в этой бедной гостинице они провели такую прекрасную ночь, какой еще никогда, нигде не проводили.

Так как Цецилия особенно хотела видеть место, откуда отправилась ее мать, то госпожа д'Амброн не сочла нужным вести молодых людей по той самой дороге, по которой в тот опасный вечер Пьер должен был, чтобы отклонить подозрение, ехать снова на Монтрель; она повела их прямо по улице Народа; потом, дойдя до заставы, пошли влево, по маленькой тропинке, пролегавшей через поля и ведшей к крутому берегу моря.

Может быть, для всякой другой подобная прогулка показалась бы вещью самой простой и незначительной, но для нашей молодой девушки, которая никогда ничего не видала, прогулки которой ограничивались, с одной стороны, стеной ее маленького сада, с другой — дверью церкви, все было ново, все было необыкновенно; подобно птичке, выпущенной из своей клетки, которая с некоторым трепетом видит себя совершенно свободной, мир казался ей беспредельным; потом вдруг ей приходила мысль попробовать быстроту своих шагов, подобно тому как птичка пробует свои крылья, пробежать это пространство, искать в нем предмета, существование которого она предчувствовала, но которого она не видала и не понимала. Все это внезапно наводило краску на ее лицо, внезапный трепет пробегал по ее телу, который сообщался и Генриху, на руку которого она опиралась; Генрих отвечал нежным пожатием, произведшим на Цецилию столь сильное впечатление, когда она всходила на борт судна, которое должно было перевезти ее во Францию.

Наконец пришли к крутому берегу моря; отсюда виднелось оно во всем своем величии. Океан всегда имеет в себе какое-то мрачное величие, которого не имеет Средиземное море, даже и в самую бурю; Средиземное море — лазоревое зеркало, жилище, обиталище белокурой и капризной Амфитриты; Океан — это старик Нептун, баюкающий на каждой руке своей по целому миру.

В изумлении остановилась Цецилия; при виде этого беспредельного пространства в нее проникла мысль о смерти, мысль о Боге, мысль о вечности, и две крупные слезы скатились по щекам ее.

Потом у ног своих она заметила ту маленькую тропинку, по которой в бурную ночь сходила ее мать, неся ее саму на руках.

Госпожа д'Амброн не успела еще сказать ей, что это была та же самая тропинка, — Цецилия сама пошла по ней.

Генрих пошел за ней, готовый поддержать ее сзади, если она поскользнется, потому что невозможно было идти двоим рядом на этом узком пространстве.

Дошли до того места, на котором эмигранты дожидались маленького судна, которое должно было прийти за ними. Цецилия помнила, как будто сквозь сон, все эти подробности; больше всего поразил тогда малютку Цецилию этот вечный плеск волн, бьющихся о берег, который можно принять за мощное дыхание океана.

Плеск волн раздавался и теперь; и этот шум отозвался в глубине ее воспоминаний.

С минуту она стояла недвижимо, погрузившись в это созерцание; потом повернулась к Генриху, стоявшему подле нее, как будто при виде такого зрелища ей было необходимо опереться на что-нибудь; она оперлась на его руку, прошептав только:

— Как это прекрасно! Как это велико! Как это величественно!

Генрих не отвечал; он держал шляпу свою в руках и стоял с непокрытой головой, как в церкви.

Бог везде, но оба чувствовали, что здесь Он более, нежели где-либо.

Таким образом, созерцая эту картину, они простояли целый час, не сказав друг другу ни слова, но, будучи так близко один подле другого, они сознавали свою слабость и ничтожность в сравнении с такой силой, с таким величием.

Созерцая такую же картину, Павел и Виргиния поклялись вечно любить друг друга и никогда не расставаться.

Наконец госпожа д'Амброн напомнила Цецилии и Генриху, что пора было воротиться домой. Молодые люди целый день простояли бы на этом месте и не заметили бы, как протекло время.

И они отправились назад по той же тропинке; останавливаясь через каждые десять шагов, бросая назад долгие взгляды сожаления и прощания; они подняли несколько камешков яркого цвета, испещренных узорчатыми жилками, которым морская вода придает столько блеска, что их можно было бы принять за дорогие каменья, и которые, подобно многим вещам этого мира, часа два спустя превращаются в простой булыжник.

Когда они возвратились в гостиницу, маркиза была совсем одета и совещалась с одним адвокатом, которого она уже успела призвать, о правах на возвращение имений, конфискованных у нее во время эмиграции.

Адвокат объяснил маркизе вещи, о которых та не имела никакого понятия; именно, что консульство готово было превратиться в монархию, что не позже трех месяцев Бонапарт будет императором, и так как новому престолу необходима была поддержка прошедшего и будущего, то посему древние фамилии, которые согласились бы признать новую династию, непременно будут хорошо ею приняты.

О возвращении конфискованных имуществ и думать было нечего, но взамен и в вознаграждение империя давала деньги, места и майораты тем, кто согласится принять это.

Этот разговор заставил маркизу глубоко задуматься. Что же касается Цецилии, то она не понимала, какие политические дела могли иметь влияние на ее судьбу.

Кроме того, одна вещь очень удивляла маркизу: именно то спокойствие, с каким Франция признавала над собой владычество корсиканца, ничего не значащего артиллерийского офицера, который выиграл несколько сражений, сочинил 18 брюмера и больше ничего.

Долго говорили они об этом с Генрихом. Генрих в глубине души был предан низверженной династии, которой все семейство его осталось верным; но Генрих был молод; Генрих надеялся на славную блистательную будущность; Генрих был воспитан для военного звания; Генрих говорил сам себе, может быть, для того, чтобы заглушить тайный упрек совести, что служить во Франции, — значит, служить Франции. Этот человек, ставший во главе правления, создал могущество и славу его отечества; этого довольно было, чтобы простить ему его незаконность. В его глазах Бонапарт был похитителем престола, но, по крайней мере, он имел все блистательные качества, которые делали это похищение понятным.

День прошел в подобных разговорах; Генрих сидел с маркизой и Цецилией до тех пор, пока приличие дозволяло это; и сама маркиза продлила его визит, пригласив отобедать вместе с нею и внучкой.