Наконец пора было садиться в карету. Цецилия готова была отдать все на свете, чтобы ей только позволено было обнять Дювалей и пожать руку Эдуарду. Она в глубине своего сердца чувствовала, что этот поступок ее был почти неблагодарностью, но, как мы сказали, она не могла располагать своими поступками. Она стала на колени, просила прощения у своей матери, и когда за ней пришли, она отвечала только, что готова.
Грустно было Цецилии уезжать и из Лондона дождливой ночью, унося с собой одно только прощание герцогини, которую едва знала.
Цецилия никогда не видела Лондона, но проехала по его улицам, не взглянув даже ни разу в окошко; потом она почувствовала по свежести воздуха и перемене мостовой, что они были уже за городом.
Ехали на почтовых лошадях, останавливались для того только, чтобы менять их. И потому ехали скоро; в пять часов утра они были уже в Дувре.
Карета остановилась во дворе гостиницы, блеск двух или трех фонарей поразил закрытые глаза Цецилии; она открыла их, измученная, утомленная тряской экипажа, и первый взгляд ее встретил Генриха.
Генрих ожидал их приезда.
Цецилия почувствовала, что сильная краска выступила на ее лице, и она опустила свою вуаль.
Генрих подал руку маркизе, помогая ей выйти из кареты, потом ей; в первый раз Генрих дотрагивался до руки Цецилии, и молодой человек, чувствуя, как она сильно дрожит, даже не посмел пожать ее.
Комнаты были готовы и ожидали путешественников; видно было, что заботливая предупредительность все устроила заранее. Корабль отправлялся в десять часов, и путешественники могли еще отдохнуть несколько часов.
Впрочем, Генрих просил их ни о чем не заботиться и быть только готовыми к назначенному часу; его камердинеру поручено было уложить все вещи, что было чрезвычайно легко, потому что ранее все было уложено в карете и стоило только перенести их на корабль.
Потом он поклонился маркизе и Цецилии и ушел, спросив их, не нужно ли им чего-нибудь.
Цецилия ушла в свою комнату, но, как ни велика была ее усталость, она напрасно старалась заснуть; это неожиданное появление Генриха слишком смутило ее бедное сердце и отогнало сон.
Теперь одного только не знала она наверное, потому что не смела спросить об этом Генриха. Генрих сказал ей, что и он едет во Францию: не ехал ли на одном с ними корабле?
Довольно было одной этой неизвестности, чтобы не позволить Цецилии заснуть.
Но не тяжела была эта бессонница; в первый раз после смерти матери она чувствовала, что кто-то заботится о ней.
Люди, ожидавшие их приезда, комнаты, для них приготовленные, вещи их, в эту минуту переносимые на корабль без всяких забот с их стороны, — все это было делом дружелюбной руки, которая окружала ее услугами, попечениями и предупредительностью.
Это существо, заботившееся о ней, эта дружелюбная рука, предупреждавшая ее желания, — то была любовь Генриха.
Так Генрих точно, искренне, глубоко любил ее.
Как отрадно чувствовать себя любимой!
И эта мысль так убаюкивала Цецилию, что девушка боролась с дремотой, боясь, чтобы сон не унес сознания этой заботливости, которое доставляло ей столько счастья.
Она видела, как занялся день; она считала часы; она встала, не дожидаясь, чтобы ее разбудили, и была уже готова, когда пришли за ней.
Она отправилась к маркизе, которая пила, по обыкновению, свой шоколад в постели; ей очень хотелось спросить у нее, едет ли Генрих вместе с ними; два или три раза она раскрывала рот, чтобы задать этот вопрос, но каждый раз губы ее сжимались, и она не произносила ни слова.
Однако время шло; Цецилия ушла в свою комнату, чтобы не мешать маркизе одеваться. Маркиза сохранила свои старинные привычки: она румянилась каждое утро, и одна только мамзель Аспазия присутствовала при ее туалете, который, по ее мнению, без этого аристократического добавления не мог быть назван туалетом.
Окно комнаты Цецилии выходило на улицу; в конце улицы виднелась гавань; далее из-за крыш домов — верхушки мачт. Цецилия подошла к окошку.
Кареты ездили взад и вперед по улице; между ними Цецилия увидела одну, ехавшую от гавани; она начала следить за нею глазами; сердце ее забилось; дверцы отворились; Генрих выскочил из кареты; сердце ее забилось еще сильнее. Она быстро отошла от окна.
Но как ни поспешно было это движение, Генрих, подняв голову, заметил ее.
Цецилия, покраснев, в смущении стояла неподвижно на том же месте, держась одной рукой за раму окна, другую приложив к сердцу, стараясь умерить быстроту его биений.
Она услыхала шаги Генриха в зале, разделявшем ее комнату от комнаты маркизы. Генрих не смел войти в комнату Цецилии, Цецилия не смела перейти в зал.
Прошло десять минут; Генрих позвонил, вошла горничная.
— Сударыня, попросите, пожалуйста, дам поспешить одеваться, — сказал Генрих, — через полчаса корабль снимается с якоря.
— Я готова, — сказала Цецилия, выходя из своей комнаты и забывая, что ответ ее говорил, что она только ожидала вопроса, — я готова, пойду скажу бабушке, что вы нас ожидаете.
Потом, кивнув Генриху, она быстро прошла через зал и вошла к маркизе.
Маркиза была почти готова. Через пять минут она вышла в сопровождении своей внучки. Генрих предложил свою руку маркизе, Цецилия шла сзади вместе с мамзель Аспазией, с которой маркиза не хотела расставаться.
Одна и та же мысль постоянно преследовала девушку — уедет ли Генрих назад, проводив их до корабля, или отправится вместе с ними.
В продолжение всей дороги Цецилия не смела задать Генриху ни одного вопроса, и Генрих не говорил ни слова, которое могло бы объяснить ее недоумение; только глаза его встречались часто с глазами девушки: ясно было, что оба говорили друг с другом взглядами.
Генрих одет был изящно, но костюм его мог быть костюмом загородным столько же, сколько и дорожным, невозможно было точно определить.
Приехали в гавань, вышли из кареты, у берега готова была лодка; все три женщины вошли в нее; за ними вошел Генрих, и гребцы направили свою лодку к кораблю.
Генрих подал руку маркизе, чтобы помочь ей взойти на борт, потом Цецилии. В этот раз, как ни трепетала рука девушки в его руке, Генрих не мог удержаться, чтобы не пожать ее слегка. Облако прошло перед глазами Цецилии; ей казалось, что она упадет без чувств. В первый раз Генрих не одним только взглядом говорил ей, что любит ее.
Но это пожатие — не значило ли оно прощание?
Взойдя на палубу, Цецилия едва могла держаться на ногах; она вынуждена была опереться на пирамиду сундуков, чемоданов и ящиков, нагроможденных возле одной из мачт, которую матросы готовились закрыть вощеной холстиной, опасаясь дурной погоды. Но как ни быстр был взгляд, брошенный Цецилией на эту пирамиду, он тотчас отыскал одно имя и в ту же минуту остановился на нем.
Это имя написано было на одном из чемоданов. Надпись объясняла Цецилии все, что она хотела знать, потому что она заключала в себе:
Виконт Генрих де Сеннон. Париж. Франция.
Цецилия вздохнула, подняв глаза, и взор ее встретил взор молодого человека.
По-видимому, все, что ни происходило в душе молодой девушки, все ясно выражалось на ее лице, потому что Генрих посмотрел на нее с упреком и после минуты молчания сказал, качая головой:
— О! Цецилия, как могли вы подумать, что я в состоянии расстаться с вами?
XVII. Путешествие
Вследствие одного из тех атмосферных изменений, столь частых у берегов моря, погода совершенно переменилась, накануне шел проливной дождь, нынче день был такой ясный, какие редко бывают в это время года. Это позволяло пассажирам оставаться на палубе, за что Генрих от всей души благодарил Небо, потому что этот случай позволял Генриху не оставлять Цецилию, что непременно случилось бы, если бы какое ненастье заставило путешественниц удалиться в женскую каюту.
Все, что теперь видела Цецилия, было ново и интересно для нее. Она помнила, как будто во сне, как мать несла ее, ребенка, на руках по крутому берегу; потом, как они переплыли через большое пространство воды, которое осталось у нее в памяти в виде огромного зеркала; потом помнила, что она видела гавань, заполненную судами, качавшимися подобно лесу, колыхаемому ветром; но ей было три с половиной года, когда все эти предметы поразили ее, и они остались в ее памяти неопределенными, неясными, туманными видениями. Все это зрелище, это море, эти берега, эти корабли, все было ново для Цецилии, которая, подобно какому-нибудь растению, была верна почве маленького домика, где она провела двенадцать лет, видела горизонт только из окон своей комнаты или комнаты своей матери.