Размышлял о таких словах, как beaucoup[131]. Они, собственно говоря, представляются несколько неестественными для столь простых отношений — и, вероятно, возникли в определенной среде, например, среди охотников или рыбаков, а уж потом были введены в общее словоупотребление. Многие словечки из студенческих и некоторых других кругов до сих пор сохраняют свою соль, хотя об их происхождении уже мало кто сегодня догадывается. Впрочем, словечко «много» чуть ли не во всех языках можно заменить каким-нибудь крепким выражением.

ЛАОН, 11 июня 1940 года

Снова в кафедральном соборе, на сей раз под сводами подвалов, которые продолжаются в глубине лесами подземных колонн и теряются в пещерных переходах; затем в веретенах боковых башен и на хорах, с высоты которых взгляду открываются все новые и новые тайны. Во время этих блужданий меня, прежде всего, поражала основательность сооружения: более удачную конструкцию трудно себе вообразить. К тому же грандиозная сила замысла, который, даже оставаясь по ту сторону времени, заставляет работать на себя не одно поколение. На одном из хоров я подобрал крошечную засохшую летучую мышь и спрятал ее на память. Опять на башнях, чтобы еще раз всмотреться в демонов.

На обратном пути мне внезапно пришло в голову, что я еще должен был бы написать письмо Фридриху Георгу, и что у меня для этого нет пера. Поэтому я стал высматривать какую-нибудь писчебумажную лавку и, не обнаружив таковых, направил свои стопы в сторону Высшего суда, что помещался в готических зданиях, вплотную примыкавших к собору. Миновав вход и приемные, я очутился в большом зале, где на зеленом сукне стола заседаний увидел будто на время короткого перерыва оставленные шапочки судей. Я уселся в кресло председателя и принялся изучать внезапно прерванное дело. Однако пера я здесь не обнаружил и продолжил свои поиски в помещениях пожарной части, секретарей, адвокатов и судей. Под конец я зашел в кабинет председателя суда и, поскольку еще нуждался в отдыхе после восхождения на башни, присел перевести дух за его письменный стол. Выдвигая ящики, я нашел массу документов, писем и прошений. Кроме того, я увидел, что работа в столь высоком ведомстве основательно расшатывала нервную систему, каковое впечатление подтверждалось наличием всяких мензурок и баночек, наполненных лекарствами. Но самое главное — в одной из маленьких коробочек я обнаружил-таки заветные перья, ради которых, собственно, и явился. Таким образом, теперь у меня были все основания покинуть здание, когда бы бес любопытства не подтолкнул меня осмотреть еще и верхние этажи. Здесь я нашел жилые помещения, в одном из которых, в силу солдатского права, изъял резиновую губку, в которой нуждался. Еще выше, под самым чердаком, были штабелями сложены горы пожелтелой документации в синих конвертах, которая, похоже, уже не первое десятилетие хранилась здесь. Я извлек одно дело, заведенное по поводу тяжбы о домах еще в шестидесятые годы, и, с головой уйдя в чтение, перелистывал его до тех пор, пока почерк не начал в сумерках расплываться перед глазами.

Потом, почти уже в темноте совершил вместе со Спинелли обход, во время которого взглянул на район разрушений совершенно другими глазами. Мы проходили дворы, где кошки водили безмолвные хороводы — пугающие и торжественные. Магазинчики, особенно мясные лавки, распространяли смрад разложения. Проход через вымершие здания сначала волновал, затем стал утомительным и, наконец, начал вызывать тревогу. Мы завернули в кафе, где на мраморных столиках по-прежнему стояли наполненные до половины рюмки, и сделали несколько ударов кием по единственному бильярдному шару, сиротливо лежавшему на зеленом сукне. Затем привели в действие игральные автоматы.

В поисках дороги мы оказались в большом доме с залами, заполненными картотеками; то было ведомство, в котором велись поземельные книги, как я выяснил из планов и чертежей. Затем в отделении жандармерии; объявления о розыске и задержании скрывающихся преступников, паспорта и пишущая машинка, текст, прерванный на полуслове.

Когда уже стемнело, мы вошли через разбитый портал в библиотеку. Мы шествовали по залам, где время от времени луч фонарика выхватывал разные книги — например бесценное издание «Monumenti antichi». Оно занимало целый шкаф. Частью на полу, частью на длинном столе лежало собрание автографов едва ли не в тридцати толстенных томах, один из которых я наугад раскрыл. В нем содержались письма знаменитых ботаников XVIII столетия, отчасти написанные весьма красивым и изящным почерком. Из второй пачки я извлек официальное послание Александра I, а также листки Евгения Богарне и Антомарчи, личного врача Наполеона. С чувством, что мне посчастливилось проникнуть в пещеру Сезам, покинул я это место и возвратился на квартиру.

После полуночи бомбежка города продолжилась.

ЛАОН, 12 июня 1940 года

Утром под мою охрану и для обустройства в цитадели были приведены семьсот пленных. Я выступил перед колонной, наскоро сформированной из представителей разных родов войск и полков, и выбрал из нее единственного: интеллигентного вида фельдфебеля, которого назначил главным. В качестве переводчика я прикрепил к нему одного эльзасца и дал ему поручение определить шесть командиров секций, каждый из которых должен был, в свою очередь, подобрать себе по десять капралов. Наконец, каждый из капралов возглавил десять человек по своему выбору. А я тем временем кусочком мела поделил наверху на участки места для их размещения.

Таким образом, в течение получаса вся масса была разделена и размещена в казарме. Когда я узнал, что многие уже давно ничего не ели, то отдал команду всем поварам выйти из строя. Их оказалось около дюжины. Я тотчас же велел им отправляться на кухню, где оставалось много припасов, и приступать к стряпне. Однако прежде задал им еще один вопрос: «Кто из вас знает, как готовится sole à la meunière[132]?» Вызвался маленький плутоватый Артюр, парень, в недалеком прошлом служивший ординарцем в марокканском казино. «Это проще простого, mon capitaine». Кроме него из строя вышел еще один, спокойный, приятный человек, месье Альбер. Его-то я и назначил своим поваром, а Артюра определил ему в подручные.

Впрочем, очередность мероприятий, напрашивавшихся сами собой, была следующей: организация караула на выходе, распределение и устройство пленных, продовольственное снабжение, устройство отхожих мест и полицейские меры предосторожности. В остальном я предоставил людей самим себе, а свои приказы передавал им через их командира, служившего одновременно и тем рычагом управления, которым они приводились в движение.

Потом уже, задним числом, меня посетила мысль, что присутствие семисот французов ничуть меня не смутило, хотя рядом со мной, больше для проформы, стоял лишь один-единственный часовой. Насколько все же опаснее оказался тот, один, который в Пристервальде, туманным утром 1917 года, бросил в меня ручную гранату. Это было мне в назидание и укрепило меня в решении никогда не сдаваться, которому я оставался верен еще во время Мировой войны. Во всякой капитуляции заключается некий непоправимый акт, который ослабляет изначальную силу воина[133]. Так, я был убежден, что язык тоже разделяет горькую участь поверженного. Это особенно хорошо можно видеть в период гражданской войны, когда проза разбитых партий тотчас же утрачивает силу. Тут я солидаризируюсь с Наполеоновским «Ты должен умертвить себя!». Это, естественно, имеет силу только для тех людей, которые знают, в чем на этой земле заключается главный вопрос.

Покончив с такого рода заботами, я отправился в библиотеку, чтобы еще раз взглянуть на собрание рукописей, которые сегодня казались мне еще более важными. В могучих переплетах хранились бесчисленные документы, начиная с пергаментов времен Каролингов, в искусных сигнатурах которых государь совершал акт подписания одним штрихом[134], и кончая рукописями современников; и среди прочего — письма и рескрипты Капетингов вплоть до папской грамоты Людовика XV и до удивительно робкой подписи его внука, «Луи». В первом томе я обнаружил послание Лотара, если мне память не изменяет, за 972 год, а в последнем — два письма маршала Фоша к Берто, председателю трибунала города Лаона. В 1920 году они, по скверной моде французских библиотекарей, были скреплены друг с другом булавкой, которая здорово испачкала бумагу ржавчиной и которую я позволил себе теперь удалить. Я возился в этом тихом месте, точно пчела в увядшем клевере, до тех пор, пока не сгустились сумеречные тени. Часы созерцания первостепенной важности, созерцания славы и заката — во прахе лавров.

вернуться

131

Слово, написанное слитно, означает по-французски «много, а beau coup — удача, удачный ход; глупость (ирон.). При произношении разница не заметна.

вернуться

132

Камбала мельничихи (фр.).

вернуться

133

Ср.: «Сердце искателя приключений», глава «Смелость и заносчивость».

вернуться

134

Точнее — два штриха в ромбе.