Изменить стиль страницы

Париж, 24 июля 1942

Прекрасные образы, всплывающие в сумерках перед закрытыми глазами. Сегодня — это медово-желтый агат, пронизанный словно нарисованным сепией коричневым мхом. Он медленно проплыл мимо, будто тонущий в бездне цветок.

Красные цветы, какие видишь иногда в темных провалах окон. Кажется, они вобрали в себя весь свет и теперь искрами рассыпают его на солнце.

Париж, 25 июля 1942

Тигровая лилия передо мной на столе. Пока я ее разглядываю, с нее вдруг падают шесть лепестков и шесть тычинок, подобно безжалостно сорванному роскошному одеянию, и остается только высохший пестик с завязью плода. Мгновенно осеняет меня, что за власть обрывает цветок. Сбирайте плоды, ибо так велят Парки.

Днем в Латинском квартале, там удивительное издание Сен-Симона в двадцати двух томах, памятник историографической страсти. Его сочинения — это те зерна, вокруг которых кристаллизуется модернизм.

Чай у докторессы. Затем мы пошли к Валентинеру, пригласившему нас на ужин. Кроме него там еще Клосе. Разговоры о Пикассо и Леоне Блуа. О Блуа Клосе рассказал анекдот; хоть я и не верю ему, но анекдот все-таки записал, поскольку он позволяет ощутить всю бездонную и в какой-то мере заслуженную ненависть литераторов к этому автору.

Как всегда по своей привычке, однажды Блуа напрасно клянчил деньги также и у Поля Бурже,{74} после того как бесцеремонно обошелся с ним на публике. Спустя какое-то время Бурже получил новую записку от Блуа с просьбой тотчас одолжить ему 150 франков, так как у него умер отец. Бурже кладет деньги в карман и лично отправляется на Монмартр, где Блуа проживает в одной из сомнительных гостиниц. Из его комнаты, к которой подвел портье, несется музыка, и, когда Бурже постучался, Блуа открывает ему дверь, будучи неодетым, тут же голые женщины, вино и закуска на столе. Блуа издевательски предлагает Бурже войти, тот следует приглашению. Он сразу кладет деньги на камин и оглядывается вокруг.

— Г-н Блуа, вы ведь писали мне, что ваш отец умер?

— А, так вы кредитор, — отвечает Блуа и распахивает дверь в соседнюю комнату, где на постели лежит труп его отца.

Что делает историю особенно подозрительной, так это место; его не назовешь предназначенным для смертного одра. Странно также, что в своих многочисленных дневниках Блуа ни разу не обмолвился об отце, хотя вообще-то в них с избытком деталей семейных отношений.

Сам Блуа, когда его, лежащего на смертном ложе, спросили, что он ощущает, глядя смерти в лицо:

— Une immense curiosite.[80]

Это прекрасно. Вообще он обезоруживает своими мощными, стремительными ударами.

Потом о знаменитостях. Графиня Ноэль, пригласившая маршала Жоффра:{75}

— Должно быть, перед битвой на Марне было ужасно скучно!

Портье принес блюда; подавая их, перед каждым щелкал каблуками. В первую мировую войну он был уборщиком при штурмовом отряде; он запрещает жене называть немцев «бошами».{76} — «Мне можно говорить „бош“, это я с ними воевал».

Париж, 26 июля 1942

Днем на кладбище Монпарнас. Долго проискав, нашел могилу Бодлера с высокой стелой, украшенную летучей мышью с гигантским ночным размахом крыльев.

Посреди этих разваливающихся мест последнего упокоения я долго стоял перед плитой Наполеона Шарля Луи Русселя, «художника», умершего 27 февраля 1854 г. в возрасте девятнадцати с половиной лет. На плите, заказанной в память о нем друзьями, лежал сброшенный с цоколя кубок, обросший мхом, изливавшимся из этого кубка зеленым потоком жизни.

Меня всегда трогает тайна, окутывающая подобные могилы безвестных людей в этом море склепов. Они точно следы на песке, которые скоро совсем заровняются ветром.

В «Рафаэле» я читал: Генрих Ганс-Якоб, «Теодор». Кажется, этот чисто народный дар рассказчика ныне совершенно иссяк. С его исчезновением ощущается нехватка гумуса литературной почвы, мшистой флоры у корней и основания стволов, критериев изобразительных устремлений вообще. Тогда засыхают и верхушки.

Ночью видел сон о прекрасной змее; ее панцирь отливал голубой сталью и был изрезан лабиринтом извилин, подобно персиковой косточке. Животное было таким большим, что я с трудом обхватил его за шею; мне пришлось его долго нести, так как не было клетки.

Мысль: мне хотелось бы создать для него прекрасный сад; но как же я его устрою, если у меня нет начального капитала?

Париж, 27 июля 1942

Сюрпризом была доставленная почтой корректура «Греческих богов» Фридриха Георга, отпечатанная у Клостермана. Хотя образы и идеи по нашим разговорам в Юберлингене уже были мне известны, в чтении они произвели на меня сильное впечатление. Прекрасно, как новое и старое касаются друг друга, — древние вещи поверяются хваткой времени. Хорошо ощущаешь, как немец шаг за шагом приближался к ним, и вот они уже сами двигаются ему навстречу. Мир мифов присутствует здесь постоянно; он подобен изобилию, укрытому от нас богами, — мы мыкаемся, как нищие среди неисчерпаемых богатств. Но поэты чеканят из них для нас монеты.

Париж, 28 июля 1942

Несчастный аптекарь на углу, у него насильно выслали жену. Такие благонравные натуры и не думают обороняться и защищать хотя бы то, что принадлежит им по праву. Даже если они себя убивают, то выбирают не судьбу свободного человека, возвращающегося в свою последнюю цитадель, они ищут у ночи убежища, точно испуганные дети, жмущиеся к своей матери. Слепота же молодых людей по отношению к страданиям беззащитных пугает; у них отсутствует орган для этого. Не говоря уже о рыцарских устоях… Они слишком слабы, да они утратили и простое приличие, запрещающее толкать слабого. Более того, они видят в этом свою доблесть.

Написав эти строки, я разыскал славного Потара, чтобы отдать ему рецепт, выписанный мне докторессой. Занимаясь со мной, он подарил мне кусочек мыла, словно чувствуя, что его судьба мне небезразлична, что я желаю ему добра. Не забывать, что я окружен страдающими. Это важнее всех военных и духовных доблестей, тем более — праздных аплодисментов молодежи, которой сегодня нравится одно, завтра — другое.

Затем на рю Фобур-Сент-Оноре у хромой антикварши, где я разглядывал иллюстрированное Карлом Вернером в 1870 году путешествие по Нилу. Когда я в дурном настроении, особенно помогает разглядывание картин.

Париж, 2 августа 1942

Днем на Пер-Лашез. Посреди города, вблизи перенаселенных кварталов вокруг Бастилии можно насладиться мирной прогулкой. На замшелой тропе, среди могил под кронами ясеней и акаций, я наткнулся на обелиск, воздвигнутый в память о великом энтомологе Латрейе.{77} Над надписью с именем вделан скарабей, а под ней — шелкопряд; скарабей держит шар, похожий на солнечный диск. Я положил цветок на эту могилу. Когда я его срывал, мне в награду из чашечки в руку выпал долгоносик, какого еще не было в моей коллекции.

Старое кладбище, вроде этого, похоже на каменоломню, богатству сортов и видов камня здесь способствовали многие роды. При виде некоторых сортов гранита и порфира мне пришло в голову, что в мире камня шлифовка олицетворяет собой то же, что цветение у растений и брачное одеяние у зверей. Она открывает глазу глубоко скрытые в недрах материи великолепие и порядок, И обратно, в цветении проявляется процесс кристаллизации.

Вечером звонит колокол — знак, что надо покидать кладбище. Посетители устремляются группами или поодиночке к выходу. Их шаг убыстряется по сравнению с тем, как они бродили между могил; казалось, мысли, пробуждаемые этим лабиринтом смерти, будили в них смутный страх.