— Бедный Эрик, он был так добр ко мне, — сказала мать.

Я тогда и не задумывался, чем, возможно, ей приходилось платить за его доброту и заботу. Шокированный тем, что смерть мужа вызвала у нее лишь легкое сожаление, я вспомнил слова тети Мод и гневно ответил:

— Иными словами, он тебя просто хорошо обеспечивал! Если так, почему бы тебе не высечь эти слова на его могильном камне? — Мне тут же стало стыдно, ведь для меня так оно и было. Потом мне стало не по себе — я вдруг осознал, что Эрик Мейджор вошел в мою жизнь, ушел из нее и ничего не оставил после себя.

Мать удивленно посмотрела на меня. Я попросил у нее прощения, и она сказала:

— Милый, я понимаю, деньги не имеют значения. Я могла бы снова сдавать комнаты. Сам знаешь, работы я не боюсь. — Она посмотрела в свой бокал, слегка нахмурилась и вдруг улыбнулась. — Но я все равно довольна. Представляешь, теперь у меня есть свои деньги! Будет чем позлить Мод, правда?

И она рассмеялась, как озорная девчонка.

Думаю, в тот момент я снова ощутил шок. И был неправ. Моя мать — невинный, честный, прямой человек. (О многих ли можно сказать такое?) В том, что она продолжает говорить с резким, лязгающим акцентом кокни, выражается ее не слишком осознанный протест против того, что она называет «ужимками Мод», и отвращение к притворству. «Я такая, какая есть, — говорит она, проглатывая гласные, — нравится вам это или нет». В наши дни подобная естественность стала модной, и я с удовольствием наблюдаю за матерью на своих выставках: ее милое розовое морщинистое лицо лучится, на голове — какая-нибудь ужасная вычурная шляпа, которую она купила на благотворительной ярмарке (как я подозреваю, специально, чтобы позлить сестру Мод), но все говорят ей комплименты. Она знает, что ей нравится, и с врожденной учтивостью говорит то, что думает. А тетя Мод с ее манерами леди, поставленным произношением, сумочками и перчатками в тон кажется старомодной и немного жеманной.

Мод и Мэйзи — готовый материал для небольшой монографии о классовой структуре британского общества. Но для того, чтобы написать роман, приходится избегать наставительного тона и учиться описывать события в определенном порядке. Роману требуются последовательное изложение и крепкий сюжет. Беда в том, что такой подход мне претит; ему не хватает хриплого, свистящего дыхания жизни. Мне хочется изображать все происходящее сразу, одновременно; отдельные штрихи должны быть связаны между собой, как на картине. Перед моим умственным взором встают круги или мыльные пузыри, меняющие форму, смещающиеся взад и вперед, переходящие от света к тьме, то ясные, то пасмурные, соединенные или соприкасающиеся и в то же время живущие независимой и напряженной жизнью, каждый со своими страстями и тайнами. Я сам, едва видимый, тоже присутствую на картине: живописец-ремесленник, который думает о том, как вовремя оплатить счета, но в то же время не забывает о высоком искусстве. Я такой же коротенький и круглый, как мой покойный весельчак дед, но, в отличие от него (надеюсь, что это так), у меня есть слабое место. Меня травят и изводят женщины.

Мои женщины. Первая в данный момент, но последняя в цепи, Клио. Моя угрюмая девочка-невеста, мать-подросток. Нас объединяет ее незаконнорожденный сын, но она слишком молода, чтобы воспринимать эту связь всерьез, а я слишком стар, чтобы относиться к ней легко. Это женщина, с которой я отвратительно обращался и заслужил наказание, чем она и пользуется, причем не всегда честно. Она читает (точнее, любит, чтобы другие смотрели, как она читает) стихи и каждый вечер пробегает несколько километров, называя это упражнение «способом настроиться в унисон со своим телом». Мне-то кажется, что она убегает от меня, но ведь я имею право так думать, не правда ли? Тучный, средних лет, ленивый, поскрипывающий суставами, я обращаюсь со своим телом нежно и уважительно, как с дорогим старым другом, и морщусь при виде ступней Клио, ее лодыжек, коленей, бедер и подпрыгивающих маленьких грудей, когда она, разметав светлые волосы, бежит по мглистому парку и темным городским улицам.

Моя бывшая жена Элен. Я представляю ее в стоматологическом кабинете склонившейся над открытым ртом красивого пациента мужского пола. Взгляд ее зеленых глаз сосредоточен, нижняя губа закушена не слишком ровными, но здоровыми зубами; легкая испарина на напряженной красивой шее трогательно открыта взгляду мужчины, сидящего в кресле — точно так же, как и мне при тех же обстоятельствах много лет назад, в момент нашего знакомства. Это воспоминание возбуждает во мне глупую ревность, из-за которой даже работа бормашины представляется мне чем-то эротическим. Я невольно начинаю гадать, а не влюблен ли в Элен этот пациент? А вдруг он уже ее любовник?

Мейзи, моя мать. Теперь она мирно и счастливо живет в Боу, после смерти Эрика посвятив себя Богу (вместо того чтобы в третий раз выйти замуж за доброго человека); раз в неделю ходит в публичную библиотеку за новой порцией «милых» романов и добровольно ухаживает за стариками, что, увы, предусматривает и регулярные посещения дома престарелых, где обитает Энни-Бритва, чье пребывание там частично оплачивает (меня раздражают романы, в которых не объясняется, кто за что платит) служба социального обеспечения, частично — мы с теткой. Мод была бы рада нести это бремя одна, считая (и совершенно справедливо), что мне и без того хватает расходов, но моя мать слишком щепетильна, чтобы такое допустить. Так что, поскольку она не в состоянии делать это, «вносить ее долю» должен я.

«Я скорее умру с голоду, чем возьму у Мод хоть пенни», — говорит мать, как видно, забыв, что было время, когда она брала — точнее, ей давали — намного больше указанной суммы. Гордость придает ей самоуверенности. Когда Мод приезжает за ней из Челси на своем любимом серебристом спортивном «порше» и везет куда-нибудь, моя мать наряжается и надевает самую яркую, вызывающую шляпу.

Моя тетя, Мод, которая живет в собственном доме в Челси и ездит на серебристом «порше». Она почти знаменитость, литературная дама, но у нее грубоватые манеры и стыдливое девичье сердце. С годами она становится все больше похожей на барменшу: у нее широкое румяное лицо, окруженное жесткими, как пакля, волосами; полное коренастое тело, затянутое в корсет, толстые ноги и всегда слишком короткие юбки. Это барменша из прошлого — девушки, работающие в местной пивной, носят джинсы в обтяжку и викторианские блузки с оборками. Тетя Мод… Над ней я посмеиваюсь, но и горжусь ею. Она щедрая, умная и глупая одновременно, обожает титулы и то, что называет «старой аристократией». Ее желание, чтобы я сделал карьеру, стало причиной всех моих несчастий.

На этом воображаемом холсте присутствуют и другие персонажи — друзья, родственники и друзья родственников: например, мой бывший шурин Генри, государственный служащий, медленно, но верно прокладывающий себе путь в коридоры власти. Он гордится тем, что дает советы министру, делит сердце (если оно у него есть) между своей богатой и веселой женой, владелицей расположенного в Норфолке большого сада для выращивания фруктов на продажу, и очаровательной юной любовницей, близкой подругой Клио и дочерью моего старого друга Джорджа, торгующего картинами. Разумеется, кроме главных действующих лиц существует еще множество второстепенных, даже незаметных, но вовсе не незначительных: приходящие домработницы, няньки, уборщицы, мойщики окон и почтальоны; мои соседи из Вест-Индии; человек, живущий ниже по улице, у которого вечно лает собака; панки, обитающие в доме напротив и тратящие уйму времени для того, чтобы появиться на людях (бреющиеся, завивающие локоны и орошающие себя фонтанами геля для волос), которых я вижу из своего окна.

И так далее. До бесконечности. Как на полотне кого-то из Брейгелей.

Пока я пишу это, мне на память приходит одна такая картина. Люди работают в поле; вдали видна гавань. В углу изображен слабый всплеск волны. Это «Падение Икара» Питера Брейгеля Старшего.