Изменить стиль страницы

— Разве вы?..

Суил взглянула с тревогой, и он опять усмехнулся.

— Крестьяне не рады войне, а если ещё и голод…

Он грустно покачал головой.

— Наверное, и горожане — тоже.

— Смотря кто!

— Много ли в Квайре оружейников?

— Есть ещё и банкирские дома, которые сейчас наживают на ломб — двадцать.

— Ну, деньги, конечно, сила, биил Таласар, но если в Квайре начнётся голод, банкиры не станут для вас закупать зерно. Остальное угадать нетрудно.

— Бунт? — спросил он и даже привстал в кресле.

Я промолчал. Зря разговорился.

— И вы думаете, что Тибайен вмешается?

— Будущее покажет, биил Таласар.

Суил молчала, даже вперёд подалась, чтоб не пропустить ни слова. Теперь она встала и поклонилась.

— Нам пора, биил Таласар. Думаю, вас не затруднит…

— Конечно, — ответил он и тоже поднялся. Длинный, туго набитый мешочек скользнул из его рук в руки Суил и мигом исчез в складках широкой юбки.

— Рад был узнать вас, биил Бэрсар. Если судьба приведёт вас в Квайр, не обходите стороной мой дом, — и бросил возникшему на пороге слуге: — Я рад этим господам в любой час!

Снова мы поспешили куда-то, и тень опять легла на лицо Суил. Я и сам недоволен собой. Да, мне нужна была эта встреча.

Первый независимый человек, которого я встретил в Квайре.

Да, ещё не связан с Баруфом, и могу говорить всё, что хочу. И всё равно мне как-то неловко. И я спросил у Суил:

— Что-то не так? Я сказал лишнее?

— Да нет, вроде. Понравился ты ему, и то ладно — он человек надобный.

Вздохнула тихонечко и вдруг спросила: — Думаешь, впрямь голода не миновать?

Так мы и мотались по городу до заката. Побывали в храме и в огромном сарае, где красильщики корчились в ядовитом пару, в ювелирной мастерской и в харчевне, на конюшне и в унылом доме, где скрипели перьями писцы. Суил перекинется с кем-то словом или сунет что-то в руку — и быстренько дальше.

Она неутомима, а я как-то очень скоро устал. Голова трещала от напряжения, от мучительных усилий ощутить окружающее настоящим. Но усилия не помогали, все казалось сном; я тупо и покорно уворачивался от повозок, молча принимал толчки и брань. Я был счастлив, когда, наконец, Суил сказала:

— Ой, да никак уходить пора? Гляди, ворота закроют!

Мы заночевали у Ваоры и чуть свет отправились в обратный путь.

Зиран встретила нас радостно, Баруф — будто и не расставались. Вышел во двор умыться, а когда вернулся — ни Баруфа, ни Суил. Все логично. Суил изложит наблюдения надо мной, и Баруф начнёт меня дожимать. Самое время. Все рассыпалось вдребезги, в режущие осколки; я боюсь, я растерян, надо заново строить мир. Если дать мне время…

Я улыбнулся Зиран, и она улыбнулась в ответ.

— Присядьте со мной, раз они меня бросили.

— Ну, от меня-то какой прок! — но села напротив, положив на стол огрубевшие руки.

— Славная у вас дочка!

— Да, утешил меня детьми господь. Как осталась одна, думала, сроду их не подниму, а они вон какие выросли!

Материнской гордостью осветилось её лицо, прекрасны были её усталые руки, и боль, давно потерявшая остроту, привычной горечью тронула душу.

Моё детство прошло в закрытой школе, может быть, самой знаменитой в Олгоне. Наверное, только это меня спасло. Когда мои родители погибли в авиакатастрофе, первым, что я почувствовал, была радость за них. Наконец-то они избавились друг от друга!

Пожалуй, мать мне была всё-таки ближе. У неё был живой ум и ловкие руки, сложись её жизнь по-другому, она многое бы смогла. Но судьба заперла её в блестящую клетку, и мать лишь растратила себя, мечась между прихотями и вспышками веры. Наверное, мы могли бы быть друзьями или, может быть, соучастниками, но отец стоял между нами ледяною стеной. В детстве я его ненавидел, в юности презирал, теперь, пожалуй, жалею. Он жилой одной карьерой, ради неё женился на не любимой, ради неё обрёк и мать, и себя на ад.

Оказываясь дома, я всегда поражался тому, как страстно и исступлённо они ненавидят друг друга. Ненавистью был пропитан воздух их дома; я задыхался в нём; даже моя тюрьма, моя проклятая школа там мне показалось уютней.

Я часто думал, чем это кончится, много лет это было моим кошмаром, неуходящей тяжестью на душе, и весть о их смерти была для меня облегчением.

И они умерли, как подобает любящим супругам, в один день и в один час.

Я встал и вышел на крыльцо. Был предзакатный час, и мир казался удивительно тёплым и не знающим зла. Солнце почти сползло за зубчатую стену леса: кроткий медовый свет обволакивал мир, и мне очень хотелось жить. Просто жить, бездумно и беззаботно, просто дышать, просто быть.

Скрипнули доски крыльца; Баруф стоял со мной рядом и молча смотрел, как тускнеет золото дня, и даль заволакивается лиловой дымкой.

— Поговорим? — спросил он меня, наконец.

Я не ответил. Я просто побрёл за ним в дальний конец усадьбы. Сели на бревно, зачем-то брошенное за кустами, и прозрачная тишина вечера обняла нас.

— Как вам Квайр? — спросил, наконец, Баруф.

Очень некстати: так хорошо молчать под улетающим ввысь безоблачно-серым небом, в нежном покое уходящего дня. Я не ответил. Я ещё не хотел начинать.

— Теперь вы начали понимать, — не вопрос, а скорее утверждение, и я повернулся к нему, одолевая подступавшую ярость:

— У вас нет права меня торопить! Два месяца вы меня продержали в потёмках — теперь моя очередь, ясно!

— Нет, — сказал он спокойно. — Я вам времени не дам. Вы мне слишком нужны.

— А иначе что? «Или-или»?

— Вы это сами придумали, — ответил он. — Мне не нужна ваша смерть. Мне нужны вы.

Он сидел, тяжело опершись на колени, — уже не властный, непроницаемый Охотник, не дерзкий пришелец, готовый менять судьбы мира, а просто одинокий измученный человек, изнемогающий под тяжестью взваленной ноши. Наверное, только мне он мог показаться таким, и наверное потому я ему нужен. Только поэтому? Нет, сейчас я не мог его пожалеть, потому что он мне ещё нужнее. Чем нужней мы друг другу, тем отчаяннее надо драться сейчас за наше будущее, за то, чтобы мы не стали врагами.

— Вы зря боитесь меня, Тилам, — сказал он устало. — То, что я от вас хочу, вас не унизит.

— Вы слишком привыкли решать за других. Я не люблю, когда за меня решают.

— Да вы ведь сами все решили. Видели же Квайр?

— Да.

Да, я увидел Квайр, и это все меняет. До сих пор — в лесу — я не то чтобы представлял его другим — просто не представлял. Непривычная речь, дурацкая одежда, нелепые ружья — это все антураж, а за ним обычные люди. А оказалось, что все не так. Действительно, по-настоящему чуждый мир, настолько чужой, что только усилием воли я заставлю верить в его реальность. И в этом чужом, чуждом мне мире мне теперь предстоит жить и умереть.

«Чужой» — говорю я себе — и знаю: не настолько чужой, чтобы я не сумел в нём жить, и я скоро его пойму, но я совсем не хочу понимать, мне нужен мой мир, единственный, распроклятый, который я не понимал никогда, и ошибался, и жестоко платил за ошибки, но он был мой, и я теряю его, теряю сейчас, в эту самую минуту, а не тогда, когда убежал из него.

«Чужой», — говорю я себе — и знаю: он ненадолго будет чужим, у меня уже есть друзья и есть дело, да, хочу я того или нет, но оно есть, я решил — это бесповоротно, но это совсем не моё дело, не то единственное, которое я люблю. Хорош или плох этот мир, но физику Бэрсару в нём делать нечего.

Я вспомнил о том, что ещё не успел завершить, о главной, ещё никому не известной работе, и чуть не завыл от отчаянья и тоски. Хотя они и ославили меня наглецом, авантюристом в науке, оскорбителем авторитетов, я так и не посмел никому сказать, что сражаюсь со знаменитым уравнением Атусабра, и мне немного осталось, чтобы его решить. Не посмел, потому что за этим стояла вещь, ещё более кощунственная, чем движение сквозь время — власть над гравитацией, и я бы её победил! Да, я бы её победил!

В корчах утраты я почти позабыл о Баруфе, а он сидел себе тихо, ждал, пока я перестану ёрзать и меняться в лице, и его снисходительность разозлила меня.